— Профессор Захватов Пармен Григорьевич.

И Куропавин действительно в застопоренности, которая как бы до этого момента не давала еще возможности осознать, кто перед ним, выявить связь, думал: «Захватов, Захватов… А, та телеграмма: профессор, художник — и барабанщик!»

И следом в памяти высветилось другое… Он третьёводни рано оказался на территории завода, приехал, чтобы посмотреть, как возводят печь «англичанку», и в радостном опале остановился возле знакомых щитов: кто-то черной тушью на старом пожелтевшем листе, должно быть, ненужном чертеже, изобразил Гитлера клыкастым, с волчьей мордой, а в пасть ему из мульды двое рабочих в ватниках вливают струю расплавленного металла; у Гитлера вылезли глаза из орбит, шерсть вздыблена; в перспективе — шарахается воинство в рогатых касках. Внизу размашисто, но четко чьи-то стихи:

Спешил фашист скорей в Елец,
В Ельце нашел себе конец.
А нам не жаль для подлеца
Свинцовогорского свинца.

Рисунок показался не самодеятельным, умелым, понравился Куропавину, даже развеселил его, разогнал сумрачность на душе, и он, обернувшись, улыбаясь, отметив вроде бы притихлую смущенность Ненашева, сказал:

— Разделал! Разделал! Нет, здорово. Узнать бы кто, — идейка возникла! А, Дмитрий Николаевич?

Куропавин потом в суете дней забыл о своей «идейке», о просьбе, высказанной директору завода, и вот теперь — сюрприз.

— Да, да, конечно! Заходите! — оживляясь, вспомнив все, радуясь, что художник — человек солидный, что не ошибся, Куропавин, руками приглашая его к двери кабинета, обернулся к Ольге Ивановне. — Тогда летучка откладывается на десять минут. Мы тут пока, а уж потом…

В кабинете, усадив художника, Куропавин сказал, что видел его карикатуру, похвалил.

— Да, люди замечательные — рабочие! — чуть оживясь, подхватил тот, встряхнув большегривой головой. — Пока писал в конторке ватержакетного цеха, заходили, советовали. И насчет свинца — знаете, в глотку — настояли…

— Рабочий класс — он хозяин! — радуясь услышанному признанию, подхватил Куропавин, подумав: «Наверное, мало с простым народом-то общался!»

— Истинно, истинно!

— У нас-то как оказались, Пармен Григорьевич? Знаю, телеграмма о вас была… Извините, что сам тогда не мог с вами поговорить, но мне доложили — теперь в клубе художником?

— Да, да, спасибо! Товарищ Портнов приглашал, все быстро разрешилось, так что замечательно… А вот ехать некуда, так что в вашем городе.

— Издалека к нам попали?

— Из Киева… Семья там… — Захватов посумрачнел, пожестчало доброе, в складках лицо, кадык скользнул над отложным воротником гимнастерки, и он с глушинкой после паузы продолжал: — Я перво-наперво по древности… Иконопись. Реставрацией занимался много. Памятники древности. В мае, — кто знал, что так выйдет? — вернее, уже в конце мая, получил приглашение приехать в Москву, принять участие в реставрации замечательных памятников старины — Василия Блаженного, Иоанна Великого… А в самый канун войны свалился, угодил в больницу. И войну в Москве встретил. Вышел, хотел прорваться домой, к семье, но под Брянском не пустили, повернули назад… В Москве войной все дышит: светомаскировка, воздушные тревоги, налеты, мобилизация… Записался в ополчение. Под Бородино в первом бою ранило — мина, кажется, мягкую часть ноги вырвало и вот левую руку зацепило… Не действует. — Он чуть пошевелил пальцами, белыми, неживыми. Вздохнул, упрямый, нездешний взгляд вперился в стол мимо Куропавина. — А вот семья — жена, дочь, внуки — под немцами… Ах, замечательный Киев!

Сокрушенно большой головой поникнув, будто ему нелегко было ее держать, замолк. Давая передышку Захватову — пусть успокоится, остудится, — Куропавин позвонил Ненашеву, сказал, что как раз разговаривает с художником, поинтересовался, нельзя ли пристроить на питание в рабочей столовой.

— Где и так много, один лишним не будет, — густым баритоном отозвался Ненашев.

— Что вы? Что вы? — стеснительно и обескураженно замахал профессор. — Я вот думал, если бы туда работать…

— Есть замысел, Пармен Григорьевич, — сказал Куропавин, закончив телефонный разговор и взглянув на профессора.

«Идейка», которая тогда при взгляде на карикатуру возникла у него, была простой: и такое, сатирическое, оружие пустить в ход — на заводе, на рудниках, в городе; он и высказал ее художнику. Заведующие отделами уже подходили по одному, рассаживались на стульях вдоль стен — порядок этот был заведен «железно».

— А темы сами придут, Пармен Григорьевич, да и народ подскажет — знаете, столкнулись уже.

Сидел Захватов по-старчески придавленно, не замечая, казалось, что входили люди, и под лентами бровей в глазах его, усталых, с воспаленной краснотой, что-то вмиг вспухло, набрякло — Куропавин съежился, подумав, что это слезы, но они не выливались, верно, так случалось не впервые; с усилием, толчками тот выдавил:

— Киев под ним, Ленинград блокадой душит, Кавказ топчет, к Москве подступал, теперь — Сталинград, а вы о таком…

— О таком, именно! — подхватил Куропавин, теперь понимая, что Захватов подавлен, возможно, изверился, надломился. Чувствуя, как взыгравший протест словно бы открыл в глуби какую-то заслонку, Куропавин в искренней вере, которой в ту секунду не существовало альтернатив, возбужденно заключил: — А разгром фашистов, Пармен Григорьевич, победу нашу будем вершить любым оружием, всем, что у народа есть, в том числе и вашим — изобразительным!

И то ли почувствовав неловкость, запоздалое раскаяние, то ли уловив, что время беседы истекло, Захватов выпрямился, оглядел отгоревшим взглядом двух или трех вошедших в кабинет — теперь глаза его были притушены, но в следующий миг слабый интерес прожег этот налет.

— Я, правда, собирался посильным делом на заводе… — Он чуть ловчее, как показалось, поднялся со стула. — Но если считаете, так должен помогать народу, державе, — к услугам… К услугам! — повторил, чуть воодушевляясь.

Чистой и светлой отдушиной отложилась у Куропавина эта встреча.

2

С поездкой в Новосибирск, против ожиданий, решилось просто. А поначалу, когда родился этот замысел на заседании бюро горкома, — об «оборонниках» Новосибирска, их работе, новаторских починах гремело радио, писали газеты, — думалось, что не отпустит Белогостев, не согласится, и оттого Куропавин тянул время, не заговаривал с ним, не ведая, как подступиться, ибо хорошо знал нрав секретаря обкома: не выгорит с первого захода, заартачится тот, считай, идея похоронена — дважды к одному и тому же не любит возвращаться. На сей счет даже бытовала грубая поговорка: «Сразу не вскочил, второй раз — не пробуй!» Должно быть, тот считал ее отвечающей вполне духу крутого военного времени, когда деликатничать, особо разбираться недосуг, надежнее и проще обходиться, пользуясь командирской решительностью, прямотой и резковатостью, — Белогостев именно эти методы, подобную практику чтил, заметно больше брал на вооружение: реже теперь собирались бюро, совещания — обходился директивами, телеграммами, звонками; в голосе его, скуповатом, с ленцой, была густота, жестковатая безапелляционность. В ход пускал чаще и военную терминологию — со смаком, щегольским довольством кидал слова: «наступление», «бой», «отход», и в общем — Куропавин иной раз с удивлением ловил себя на мысли — к месту, хлестко выходило такое у Белогостева, ничего, как говорится, не скажешь.

В тот день, уже поздно вечером, Куропавин вернулся с «Новой» расстроенный и подавленный: проходка слепого ствола шахты продвигалась туго, за неделю, какую не появлялся здесь, разъезжая по району, казалось, даже застопорилась на точке замерзания. И будто Мамай прошел: непролазная грязь, все разбросано — лопаты, ломы, кирки; две старенькие лебедки по самые барабаны увязли в жиже; брезентовка, резиновые сапоги, какие нашли в бытовке для Куропавина, были заляпаны, в ошметьях, тянули книзу; от сырости, затхлого духа перехватывало горло. И как ни кипятился поначалу Куропавин, обрушив обвинения на начальника рудника, упрекая в бездеятельности, но после, в какой-то миг, взглянув на сморщенное, опалое, горько-расстроенное лицо Сиразутдинова — тот смаргивал красноватыми веками, будто хватил пилюлю, противную, вяжущую, и никак не мог ее протолкнуть в горле, — казалось, наткнулся на стену, на препятствие и оборвал себя, испытывая неожиданное состояние виноватости и оттого, должно быть, бессилия. Обстановка возникла настороженно-примолклая: все, кто был, не решались нарушить ее, и растянувшаяся затяжка больше усугубляла гнетущее неловкое состояние. Заговорил Сиразутдинов, стал объяснять, что дело это шахтостроителей, а строители ему не подвластны, но вместе с тем начал и оправдывать их: мол, делают главное — проходят горизонты, надо добираться до богатой руды.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: