В полночь небо было аспидно-черным. В железные распахнутые ворота, через которые к отвалу откатывались вагонетки с остывшим шлаком, оно виднелось лишь узким угольчатым осколком черного мрамора. Федор Пантелеевич изредка, чтобы умерить усталость в теле, скопившуюся за эти двое суток и неодолимо гнувшую к железному полу горновой площадки, выходил за ворота, останавливался на рельсах узкоколейки, с жадностью глотал свежий воздух. Ворота в эту ночь оставляли больше, чем обычно, раскрытыми, чтоб усилить циркуляцию воздуха у ватержакета, — нужда была особая.
Федор Пантелеевич в тот раз оставался за воротами недолго, всего минуту-другую, приноровив свой уход с площадки к моменту загрузки печи. Наверху слышалось, как подкатывали вагонетки к загрузочной шахте, — гудели рельсы, лязгало железо, — и Федор Пантелеевич представлял, как открывались железные заслонки печи, вагонетки одновременно переворачивались и в чрево печи летели агломерат и кокс. В непроглядной темноте, в которой, казалось, не было ни города, ни близкой Ванявки, — фонари на улицах по военному времени горели реденько, — вдруг багрово всплескивались отблески огня, бушевавшего в ватержакете, озаряя терриконы отвалов, вагонетки на рельсах, прокопченные стены цеха, играя, переливаясь, точно полярные всполохи. Когда они затухали, чернота становилась непроницаемой и будто опускалась ниже, давила, и Федор Пантелеевич заставлял себя, преодолевая грузность в ногах, вернуться в цех.
Обходил жаром пышущую, гудящую нутряным гулом печь; в вибрировавшем, пропахшем жженой серой воздухе заглядывал, склоняясь к бетонному поду, в глазки фурм, слепившие расплавленным свинцом; скользил внимательным взглядом по остову печи, казавшейся громадной бадьей, заполненной жидким свинцом, представлял себе, как он кровяно краснел в разрывах быстро схватывавшейся синерадужной корочки; поднимался на «горновую», гремевшую железом, смотрел, как пробивали летку, как вырывался на желоб окутанный гаревым облаком огненный поток, устремлялся в отстойную ванну, — золотые искры били феерическим фонтаном.
В ту смену у Федора Пантелеевича не было обычной уверенности, сознания того, что все шло в норме, все отлажено и подвластно его воле, как бывало в оркестре их Щегловского полка, когда капельмейстер палочкой правит и не правит игру — вроде все выходит само по себе.
Он знал, в какое время и почему нарушилась в нем эта уверенность. В начале смены, сверху, с загрузки, громыхая сапожищами, по железной винтовой лестнице спустился старший загрузчик рябой Анфис Машков и осипшим от курева и волнения низким голосом сказал:
— Смену-то принял, а коксу, Пантелеич, черт-ма! На две-три засыпки… И на топливном складе черт-ма! Делать чё станем?
Испытующе взглянув на Машкова, зная его склонность к преувеличению, Федор Пантелеевич ответил:
— Привезут! Поди, думают там.
— Как — привезут? — хрипанул Машков. — Сказано: черт-ма!
К ним подходили, привлеченные взъерошенным, нахохленным видом старшего загрузчика: он теперь напоминал матерую разгневанную гусыню, которая в опасности приняла угрожающую позу, вытянула шею, шипит. И впрямь у Машкова — нос сверху с ложбинкой, внизу — широковатый, вытянутый, будто гусиный. Не оглядываясь, Федор Пантелеевич чувствовал уже позади себя двух-трех ватержакетчиков, подошел и Садык Тулекпаев; этот зашел спереди — на усталом лице сквозь оливковость кожи проступала синь. И, сам того не ожидая, Федор Пантелеевич вдруг ощутил, как в душе его шевельнулось недоброе: митингуем, собираемся, а где до этого глаза-то были?
— Вот и спрашиваю, где глаза-то были? А теперь «черт-ма»! — передразнил он старшего загрузчика. — Вагоны послали?
— Да послать-то послали! — еще больше раздражаясь и взъерошиваясь, ответил Анфис Машков. — Свояк сказывал: приказ есть на железной дороге — только ашалоны на фронт гнать… Из Кузбассу дорожка одна, так что кокс, говорит, подождете!
Федор Пантелеевич сразу не нашелся что ответить, а на Машкова зашумели, будто плотину прорвало:
— Ты своему свояку нос подотри. Чё он понимает?
— Свинец наш тоже фронту нужен! Знать, и кокс нужен…
Заволновался Садык Тулекпаев, в живости оглядываясь, ища поддержку, подбирая слова, горячась заговорил, и было ясно — убеждал и Машкова, и себя:
— Анфис, понимай, толк бери… Без кокс какой свинец?.. Дурная голова твой свояк, Анфис.
— Да напали-то пошто? — Машков выкинул вперед широченные, черные, изъеденные пылью ладони, точно хотел этим убедить, что он ни при чем, — лицо его, небритое, вздулось обидчиво. — А кокса нету, и — баста. Черт-ма, ясно?
Взопрев, опустив неуклюже длинные руки, он замолчал, задышал шумно, ровно кузнечный мех. Уже поостыв и даже чувствуя жалость к Машкову, кому невесть за что попало, Федор Пантелеевич вдруг спросил:
— Ну а уголь есть?
Спросил, пожалуй, безотчетно, но в следующую секунду, прорезав вызванную бессоньем тупость в голове, пришло: «А если… если попробовать на угле плавить, добавлять к коксу?..»
— Уголь есть, чё ж ему… — мрачно ответил старший загрузчик.
— Так пусть везут! — И, увидев, как настороженно сошлись на нем удивленные взгляды всех, кто рядом стоял, Федор Пантелеевич твердо сказал: — Углем станем плавить.
Садык Тулекпаев подался к Федору Пантелеевичу, исчерна-оливковые глаза придвинулись совсем близко.
— Ты что, Пёдар? Как?
— Ничего, Садык! — Федор Пантелеевич улыбнулся, желая ободрить товарища. — Плавить-то надо!
И это «надо» прозвучало у него так веско, убедительно, что все молча застыли, и Федор Пантелеевич понял — выразил, сам того не ожидая, непреложную, простую истину: надо! И, скрывая волнение, тихо сказал:
— По местам давайте.
Разошлись молча, словно бы боялись утратить то чувство, которое ненароком, нежданно коснулось всех.
Беспокойство за принятое решение он ощутил позднее, пожалуй, как помнил, после появления в цехе в самую полночь директора завода Дмитрия Николаевича Ненашева. За ним такое водилось — являться как снег на голову, словно бы нюхом учуяв критическую, «пиковую» ситуацию, складывавшуюся в каком-либо цехе или на участке. Дивились люди: случай только-только произошел, он еще «горяченький», никто вроде бы не успел доложить по начальству, а Ненашев — вот он, тут как тут.
Весь ненашевский род, сколько сам директор его помнил, был нерушимо связан со Свинцовогорском, со свинцовым заводом, на котором работали и отец, Николай Касьянович, и дед Касьян — еще во время английского концессионера Уркарта. А прапрадед Мокей Ненашев и того раньше — при Акинфии Демидове да при государевом Кабинете плавил серебро и свинец. Будто даже корень ненашевской «династии» уходил в даль истории — к Филиппу Риддеру, открывшему в их краях «запасы самородного листового золота» и свинца. Кто-то из ненашевского рода состоял коноводом при Риддере, жалован был конем и сбруей за радение и службу бергальскому делу.
Ростом Дмитрий Николаевич невысок, непропорционально широковат в плечах; нет в нем директорского благолепия, начальственной холености, — скорее схож он с молотобойцем, годами «игравшим» непомерно тяжким молотом, а теперь надевшим вместо кузнецкой робы, брезентового передника пальто и шапку, да так и не привыкшим к этому благородному одеянию. В любую погоду, даже зимой, — пальто нараспашку, треух или шляпа сбиты к затылку. Лицо у директора завода кругловатое, открытое, большие карие глаза под короткими бровями умно-пристальные, цепкие.
Впрочем, директору Ненашеву особенно-то негде и некогда было шлифовать, обретать те заметные, определяющие иных руководителей благолепие и холеность: пришел на завод пятнадцатилетним — подручным в цех рафинации, вечерами ходил в школу, кончил рабфак, после уже тридцатилетним «переростком» одолел металлургический техникум — вот и все образование, доставшееся ему «со стороны». Однако наука, прогресс вздымались по крутой в тридцатые годы, за ними надо было поспевать, и с бергальским упорством Дмитрий Николаевич догрызал новшества ночами и в те редкие паузы рабочего дня, который у него, как он шутил, «нормирован»: восемь часов до обеда и восемь — после обеда. И кабинет его на втором этаже заводоуправления являл собой пример не строгости и порядка — напоминал скорее комнату проектанта-фантаста: на столах — чертежи, одни в рулонах, другие развернуты, книжки с бумажными закладками лежат везде — на подоконниках, креслах, стульях. Потому, когда в директорском кабинете собиралось совещание, первым делом участники включались в аврал: складывали книги в стопки, убирали и расставляли по углам чертежи и, лишь освободив места на стульях, за столом, начинали совещание.