Утром услышала снаружи шаги, звякнул замок. Дверь распахнулась, и уже другой мужик — не Филя, — тоже в шинели, казачьем мятом картузе, кривоногий, сонный, с берданкой за спиной, сказал ей:
— Выходь. Ступай домой. Вона ждут!
У крыльца дома, куда ее вчера «отконвоил» Филя, стояла ее старшая сестра Ольга, что-то горячо говорила казаку, одетому по всей форме, в ремнях, с башлыком и шашкой.
— Отпускаем, но ни шагу из дома! — услышала она. — Ружье и лошадь конфискуем. А муженька, большевика, сыщем, не скроется! Ни одна красная вша не улизнет!
Дорогой к дому сестра рассказывала: казаки по всем селам в округе подняли восстание, делают облавы на большевиков, советских работников, активистов. А через два дня на Черной заимке взяли и его, Федора Пантелеевича.
Наутро, после посещения Антипихи, в самой рани Матрена Власьевна и услышала, что ночью пришел в Свинцовогорск первый эшелон с ранеными.
— Власьевна! Соседка, слышь! — кликали ее с улицы. Матрена Власьевна выглянула из сенец на подворье и увидела у калитки Марью Лысцову с коромыслом на плечах. — Слышь, Власьевна, грят, ночью-от ашалон с ранеными пришел!.. Грят, как есть Сазоновку всю подняли, сполошили стоном. А еще грят, вакуированных страсть скока нагонят!
Не сказав Марье ничего в ответ, Матрена Власьевна вернулась в дом, накинула стеганку, на ходу повязывая полушалок, выскочила за калитку, отметила мельком: припадая на короткую ногу под тяжестью ведер, Марья скрылась в своем подворье, наискосок.
Не шла — бежала весь тот не ближний путь до станции, не чувствуя колотья в груди, только с одним желанием: скорее туда, увидеть, посмотреть все своими глазами, узнать, — может, Костю, ее первенца, не убила пуля, не истребили те фашисты и, гляди, привезли его раненого? Может, тем снам тут и разрешиться? И то правда: куда же его, раненого-то, если не сюда, домой?
Санитарный состав стоял в тупике. Плотная толпа сгрудилась возле последнего вагона, куда только что подъехали три подводы с конного двора комбината. Матрена Власьевна оказалась с краю, ближе всех к повозкам, стояла, не спуская глаз с узких дверей вагона, с крутых ступеней, с железных поручней, словно предчувствуя: должно что-то сейчас произойти — невероятное и страшное. И в это время в тамбуре показались двое в халатах, накинутых поверх защитных телогреек. Не обращая внимания на толпу, один из них крикнул возчикам, чтоб подавали телеги ближе к двери. Мужики, суетясь, стали разворачивать повозки, а те, двое в халатах, вынесли носилки, покрытые простыней, и тот, что крикнул возчикам, скомандовал мужику в заячьем треухе, чья телега встала первой у дверей вагона:
— Ну, давай, отец, принимай воинов, почивших в бозе!
Матрена Власьевна, вначале не осознав этих слов, смотрела, как мужичишка в треухе, маленький и шебутной, стоя в рост на повозке, принял ручки носилок. Но в этот миг, где-то справа от Матрены Власьевны, режущий вопль взлетел над толпой:
— Ой, бабоньки, мертвяки-и-и! Мужички наши-иии…
И словно бы это послужило сигналом: в толпе — запричитали, закричали. Испуганная криком лошаденка, зажатая оглоблями, дернулась в сторону, мужик не удержал равновесия, носилки накренились, и мертвец с глухим стуком рухнул на телегу. Грудь, плечи, голова покойника сплошь были перемотаны окровавленными бинтами, босые желтые ноги легли на слеги. Все это увидела Матрена Власьевна, и острая спица пронзила ее грудь — еле устояла на ногах. Толпа заходила больше, заорала. Санитар в халате крикнул мужику:
— Лошадь держи, так твою!..
Позади, в тамбуре, показались новые носилки, и какая-то из женщин, увидев их, крикнула:
— А что, бабы, может, то наши мужики погиблые? Пушшай отвечает!
Со всех сторон посыпалось:
— А и верно — погиблые! Может, наши!
— Айда, бабы, пушшай показыват!
И толпа грозно двинулась, пошла к телегам — было ясно, что сейчас эта стихия сметет, опрокинет все на своем пути — повозки, вагон. Матрена Власьевна — и ее подхватили, несли — чувствовала кощунство происходящего, она хотела остановить людей, крикнуть: «Что делаем? Что делаем? Стойте! Стойте!» Но не могла — бечевкой перехватило дыхание.
— Стой! Стойте! Остановитесь, товарищи!
В первую минуту не поняла — она ли это крикнула наконец или кто-то другой, лишь отметила через головы двинувшихся баб, поверх мельтешения платков и полушалков, — от вагона, того, что был через один от «покойницкого», — бежал высокий седой военный, в пенсне, на ходу надевая шинель. Крикнул он не резко, не громко — по-стариковски, интеллигентно. А когда, выбежав наперерез, встал перед ступеньками вагона с бескровным лицом, поднял над головой руку, Матрена Власьевна увидела: он — высокий, худой старик, снежно-белые волосы выбились из-под форменной фуражки.
— Товарищи! Товарищи! — прерывисто после бега заговорил он. — Разойдитесь, прошу вас. Тут нет ни одного из Свинцовогорска… Ейбоженко! — позвал он. — Прошу список умерших за ночь! — И когда санитар, дергая планшетку, висевшую у колена, раскрыл ее и подал лист, стал читать: — Красноармеец Иван Семенцов из Челябинской области, младший командир Федор Степчук из Кировоградской области…
Толпа, застыв, слушала его негромкий, чуть дребезжащий от старости и напряжения голос. Матрена Власьевна вскользь улавливала фамилии и неведомые ей названия мест, откуда были эти умершие за ночь от ран, повторяла про себя: «Горемычные, горемычные…»
— Семь, — тихо подытожил военный. — Так что, пожалуйста… дайте долг исполнить — похоронить бойцов и командиров… — Повернулся к санитару, передал списки: — А вам придется ответить, что опоздали с подводами.
И с сухостью в прищуренных глазах, как бы не желая больше ни видеть этих людей, ни говорить с ними, медленно пошел назад вдоль вагона.
Тучный — ремень еле держался на животе, соскальзывал книзу, — с цыганисто-темным, мятым со сна лицом, Ейбоженко, зыркнув вслед уходившему военному, выставил руки вперед ладонями, будто заклинатель, и, поводя ими, с кривой улыбкой заговорил:
— Ну, будет, будет, жинки! По домам, по хатам расходьсь! Бачите, героя побитого уронили, отвечать буду. Непорядок! Опять же начальника вакогоспиталя потревожили, а воны, бачь, больны, в летах, да и спать не сплять. От так! Будь ласка, по домам, по хатам…
Бабы все же задвигались, нехотя, виновато попятились.
Домой Матрена Власьевна плелась утихшая, по-старушечьи сутуля спину, не видела, что солнце, вставшее над белками, путалось в клочкастой пепельной рвани — к порче погоды.
Она еще не повернула на свой порядок, к новому дому, как Глашка Машкова вышла из калитки, будто поджидала в самый аккурат, шумнула через улицу:
— Власьевна, беда у наших-то! «Козла», грят, пустили. Мой пришел — ни кожи, ни одежи, ровно медведь драл. Упал на лаву не раздёвшись. Коксу у их нет, кончился. Так Пантелеич, мол, давай уголь в те — как их? — жакеты, вот и…
Не ответив, Матрена Власьевна вспомнила: Федор Пантелеевич пришел со вторыми петухами — объявился за двое суток, — тоже сразу лег, уснул как убитый, а утром, убегая на станцию, она так разволновалась, что запамятовала — муж наказывал разбудить его с рассветом. Теперь, смутно еще соотнеся слова Глашки Машковой о беде на заводе, вошла в дом и сразу увидела: Федор Пантелеевич ушел — шапки, полупальто на месте не было. Не оказалось и Гошкиной одежды — сын, верно, отправился в школу.
Все пережитое — усталость, вина перед мужем: «Ой, какую промашку дала!» — навалилось тяжелым комом, вступило в ноги — Матрена Власьевна опустилась в сенцах на лавку рядом с ведрами, выставленными в черед с чугунками.
В школу Гошка не пошел: еще с вечера договорился с Тимшей Машковым, закадычным дружком, забиякой и голубятником, что наведаются с утра в военкомат: добьются — пусть их возьмут на фронт.
Проснувшись и обнаружив, что матери дома нет, а отец спит, Гошка нашел на полке краюху хлеба, а в чугунке картошку, взял две из них, посолил крупной солью, прихватил сумку с учебниками — пусть мать думает, что он в школе, — и выскользнул на улицу. Они с Тимшей еще завернут к Ахмеду Тулекпаеву, погоняют голубей, а потом — в военкомат: больно рано выйдет, если отправятся сразу.