И все же, все же…

Андрея Макарычева за время житья в доме его родителей она видела три раза, и то мельком, в спешке, а говорила с ним и того меньше — дважды. Тогда, во время выгрузки угля на топливном складе, и во второй раз, когда он, верно по дороге в своих разъездах, заскочил в дом, взял стопку белья. Трудно и назвать такое разговором, просто — мимолетная встреча.

Она тогда одевалась в горнице; голос его услышала из сеней — упругий и будто подкаленный, — Андрей Макарычев что-то говорил матери. У Идеи Тимофеевны непроизвольно екнуло сердце, и, отметив это, противилась, корила себя — ну и что, пришел — и подумаешь… Разговор был пустячный, ничего не значащий; возможно, Матрена Власьевна, зная, что за переборкой жилица, не побуждала сына к откровенности и, однако, не утерпела, спросила о Катерине, невестке, — встречает ли ее? Идея Тимофеевна вся замерла, обратилась в слух: что ответит?

«Не встречаю. Откуда взяла?»

«Откуда? Люди говорят. На роток не накинешь платок, известное дело…»

«А что говорить? Нечего говорить, мам…»

Ушел от разговора, не захотел открываться, а у нее ни с того ни с сего будто полегчало на душе, влажная теплинка коснулась щек; она не сразу услышала, когда Матрена Власьевна стала говорить о ней: как помогает ей отпаривать, отогревать сбитые, опухавшие на работе руки, мажет их конопляным маслом. То ли она сама затеяла этот разговор, то ли о ней, Идее Тимофеевне, спросил Андрей Макарычев… И она заволновалась от давно забытого, утраченного за эти военные месяцы женского чувства: о ней говорят, и, может, он, Андрей, по-мужски, не без тайного умысла и интереса спросил о ней. Потом она даже подумала, грустно усмехнувшись над собой: каких же малых крох достаточно от жизни, чтоб уж и воспрянуть духом, испытать волнение? А ведь что ты ему, какой интерес к тебе может быть у него, человека занятого, привороженного прочно, годами той Катериной, женой брата, — какой? Никакого!

Не слушая уже, что происходит за перегородкой, Идея Тимофеевна оделась и вышла, даже не обратила внимания на то, что в передней уже не было ни Андрея, ни Матрены Власьевны, — они стояли на подворье. Андрей прилаживал что-то на дрожках. Увидев спускавшуюся по ступенькам крыльца жиличку, Матрена Власьевна встрепенулась, замахала, будто крыльями, полами накинутой телогрейки: «Так чё ж я, старая! Картошку приготовила, у загнетки, — не взяла?»

«Спасибо, Матрена Власьевна, — сказала Идея Тимофеевна, сама убедившись, что вышло сдержанно, не душевно, будто эта пожилая женщина повинна в той крошившейся в груди Идеи Тимофеевны стылости, и добавила: — Сегодня, может, отпустят пораньше — на разгрузке немного вагонов…»

И, как бы выказывая свое полное равнодушие к тому, что Андрей, стоя у дрожек, увидит ее в этом неказистом одеянии, повязанную-полушалком, в ватнике, в раздутых от портянок сапогах, быстро шла по двору, увидела буланого меринка, дремавшего в оглоблях, стопку белья на передке дрожек. С вожжами в руке Андрей обернулся, оглядел ее, будто что-то знал о ней особенное, и в душе ее поднялось непредвиденное — дерзкое, колкое.

Он поздоровался, и она сдержанно ответила. А дальше…

Она и теперь, вспомнив об этом, испытывала неловкость, стыд от тех своих слов — обидных, резких, после которых он сник, узкое лицо его замкнулось, стало некрасивым и неприятным. Ее подтолкнул сказать ему такое его же вопрос — почему он так легковесно спросил, где ее муж? Знал, что жили они с Анатолием не в ладу-согласии? Тогда она не подумала ни о чем — лишь ворохнулась обида, и она выпалила: «Он там, где и полагается быть настоящим мужчинам. Не ошивается в тылу, как другие…» Конечно, она не права! Сотню раз не права, несправедлива. Ни за что ни про что обидела человека. Сейчас эти мысли обостряли чувство виноватости, и она, вроде бы не желая того, однако снова и снова возвращалась к ним, ловила себя на том, что они, мучившие и снедавшие ее, были желанны, она испытывала в них какую-то настоятельную потребность.

Она не знала еще себя, свою женскую душу, в которой жалостливые, противоречивые начала, сплавляясь, обретают очистительную силу, способны воспалить, порой вопреки логике, благоразумию, возвышенные, поражающие разум чувства, которым, кажется, нет ни оправдания, ни порицания и перед которыми можно лишь застыть в смиренной покорности.

Порывистый ветер закидывал мокрые хлопья снега за ворот телогрейки, затруднял дыханье, и Идея Тимофеевна как раз подумала о том, что она поступила скверно, обидела его, даже оскорбила, — он же обошелся с ней великодушно и благородно…

Когда на другой день на топливный склад пришла директор школы, отыскала ее, спросила: «Вы Идея Тимофеевна? Педагог?» — она сначала не поняла, что нужно от нее этой женщине, одетой, как и она, в резиновые сапоги, закутанной в полушалок, вот только вместо ватника на ней была суконная шубейка. Ответила: «Была, да вышла! Теперь к углю приставлена».

Женщина в шубейке была в возрасте: сеточка морщин опутала подглазья, верхняя губа в вертикальных просечинах, — сказала: «Я ведь с добрыми вестями… Первый «б» без учителя. На фронт взяли. Позавчера. Я за директора».

Тут только дошли до Идей и смысл вопроса, и причина появления женщины, и она обмякло осела на бурт смерзлого угля, — железно гремя, полетела совковая лопата; слезы, будто скопившиеся за долгие дни ее мытарств, хлынули безудержными ручьями, и она закрыла голицами лицо. После, отведя голицы от лица, не зная, что щеки, подбородок, нос ее были в грязных потеках, проговорила: «Извините меня…»

С душевной простотой директриса сказала: «Вот возьмите платок, вытритесь. Все уже согласовано о вас».

Тогда в радости Идея забыла расспросить — как и почему ее нашли? Кому она обязана? Все оказалось столь невероятным и неожиданным. Принялась отряхиваться, приводить себя в порядок, вытирать лицо платком, который враз загрязнился, закидала директрису вопросами: «Первый «б»? Большой класс? Сейчас прямо? Сразу?» И уже потом, когда директриса ушла, Идея Тимофеевна осознала всю наивность, несуразность своих вопросов, своей готовности тут же идти в школу, предстать перед классом — чумазой, в пропитанной угольной пылью одежде, прикоснись — взбивались тучки.

Бесконечную, как ей показалось, ту, последнюю, смену, возя тачку с углем, откидывая на бурт совковой лопатой литые каменья, она закончила поздно, по-темному. Домой бежала, будто не было привычной смертельной усталости, ломоты во всем теле, пугающего безлюдья проулков и пустырей вдоль Филипповки.

Дочь уже спала на привычном месте — в углу, на сундуке. Как убитые, умаявшись, отстояв у ватержакетов две смены, спали Федор Пантелеевич и Гошка, и только Матрена Власьевна бодрствовала в прихожей, готовя назавтра какую-то снедь: ее «мужики» до рассвета поднимутся и уйдут на завод. Сбросив у двери сапоги, босиком прошлепав по полу к красневшему чреву печи, Идея Тимофеевна ткнулась, будто телок-опоек, лицом в плечо Матрены Власьевны, и та, вроде нисколько не удивившись, участливо спросила:

— Ай невмоготу? Вон — и бадейку, и горяченькой водицы приготовила.

— Нет, Матрена Власьевна, конец угольному складу, завтра в школу, опять с первоклашками.

— И ладно! И гоже! — подхватила та скороговоркой, отирая губы концом передника, и видно было в отблесках огня от печи, как воссияли в искренней радости ее глаза, обрамленные морщинисто-мягкими, скраснелыми от слез веками: должно, она перед самым ее приходом всплакнула о своих сыновьях, печаль старила ее ото дня ко дню приметнее. — Так-то по уму-справедливости будет. Довольна, поди?

— Прямо будто с неба свалилось! Какому богу кланяться, не знаю.

Отойдя, Идея Тимофеевна стала раздеваться у двери, сбросила ватник, повесила на гвоздь полушалок и впервые за эти дни, вернувшись с топливного склада, хотя и была усталой, не испытывала привычных угнетенности и безысходности, от которых хотелось залиться горькими, неизбывными слезами, а порой даже приходили мысли: так вот однажды бы не подняться, умереть — лучшего и не сыскать исхода… В ту минуту в ней жила лоскотная бодрость, вся она была собранной, подтянутой, молодо-красивой, переодевшись в креповую кофточку, короткую юбку, хотя и застиранную, но чистую, плотно облегавшую бедра. Матрена Власьевна, взглянув на нее, сразу поняла в ней то новое, чего еще не улавливала в своем состоянии сама Идея Тимофеевна, — глядела от шестка, полуопираясь на черенок ухвата.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: