— Уж какой в ём бог! — сказала она. — Человек. Днем заскакивал, опять на митинг какой-то угорело летел аль на собранье, так сказывал: в гороно, мол, звонил, чтоб место тебе подыскали.

— Андрей Федорович?! — в изумлении спросила Идея Тимофеевна, еще до конца не постигая услышанного.

— Кто ж ишшо! — с чуть подчеркнутой горделивостью отозвалась Матрена Власьевна.

— Вот не ожидала! После моих-то слов…

— Слова — не пуля, не убьют. Дела и те обходяца, если люди близкие… Вон с самим-то было у меня! Когда переехали сюда, на Свинцовом и начинал, — послали его на Урал, подучица, значит; к ледоставу повернулся, на харьюзов сходил, а тут мороз ударил, харьюзы в анбаре — ледышки… В самый раз, грит, по-уральски растолканкой угощу. Приносит такого крупненького, молоток берет. Положил харьюза на чурку, побил молотком не спеша по спине, что по камню, так и треснула на ём кожа с чешуей, мясо оказало… Сам-от молоток в сторону, руками — за хребтину, сломал ее, потом посыпал солью: «На, ешь, вкусно!» Отшатнулась: мать моя, есть сырь! Ни за што! Не селедка, чай. А после обомлела: он всю ее до косточки разобрал, только подсаливат да нахваливат. А я одно думаю: как целоваться теперь с ним?.. И прорвало — заревела недоеной буренкой, через слезы говорю: осквернил рот. А он: «Дура!» — давай целовать, а я реву и плююсь… — Матрена Власьевна коротко, в довольстве засмеялась, щуря мелкосетчатые веки, скользнула шершавой рукой по губам, будто смахивала давний привкус. — После какое уж требовать! Приохотилась к растолканке, нравилось, когда мясо поплавица, сок пустит.

Сейчас, свернув к «аэропланам», где жили Косачевы, идя по пустой притихлой улице, осклизаясь, то и дело сдувая набегавшие к губам потечины от таявшего снега, забивавшего глаза, ноздри, она сама не знала, что лицо ее отеплилось неверной улыбкой.

— Заходите… По делу, знать, раз по такой слякоти?.. Вон как снегом-то залепило! Нам не привыкать — местные, ко всему вроде приноровились, да и то вон непогодь-то ровно с цепи сорвалась! На смену, в рудник идти — так всю аж мурашит.

Говорила Катерина спокойно, со сдержанностью, которую улавливала Идея Тимофеевна. Отправляясь сюда, в дом старого бурщика Петра Кузьмича Косачева, у которого сейчас, по военной поре, жили его дочь и внучка — обе Кати, — Идея Тимофеевна не ожидала столкнуться, что называется, лицом к лицу с молодой хозяйкой: ей почему-то представлялось, что застанет дома жену Косачева, Евдокию Павловну, — и теперь, встретив Катерину, испытывала неловкость, смущение.

Катя-старшая, как назвала ее про себя Идея Тимофеевна, помогла раздеться, сама отряхнула у порога фуфайку, — все делала энергично, ловко. И смущение, скованность от нежданной встречи — «вот она какая, невестка Макарычевых, вот из-за кого в разладе братья и бобылем ходит Андрей», — скоро улетучились, и Идея Тимофеевна, сама того не сознавая, что допускает бестактность, упорно, словно ее тянуло магнитом, смотрела на молодую хозяйку. Тайное сверлящее женское любопытство снедало и подпекало ее: в чем, в чем ее сила? Точно от того, найдет ли она ответ, поймет и откроет разгадку этой женщины или нет, зависело что-то очень важное для нее самой, для ее судьбы.

Катя, как теперь видела Идея Тимофеевна, была не столько броско красивой, сколько своеобразной внешне: при гладкой прическе волосы надо лбом выпрастывались и кудрявились; дуги бровей, узкие, полого закругленные, четко рисовавшиеся на чистом высоком лбу, были подвижными, даже нервными, и, казалось, отражали малейшие изменения ее чувств, ее настроения, что придавало своеобразную прелесть лицу, живую неотразимую одухотворенность. Большие глаза, золотисто-темные, прозрачные, завораживали, притягивали. Кожа лица — Идея Тимофеевна отметила с шевельнувшейся женской завистью — гладкая, шафранно-бархатистая; даже удивительно, что работа там, под землей, выходит, не попортила ни цвета кожи, ни этой бархатистости. И все же от ее проницательного взгляда, острой сметки не ускользнула еле наметившаяся сеточка под глазами; значит, и ее не пощадили, оттиснули свою первую печать военные невзгоды, неведомая судьба мужа.

— Проходите к столу, — пригласила Катя, отворачиваясь от пристального взгляда гостьи. — Только вот угощенье… Чай с баданом, наша местная заварка, и он пустой. Мать в лавке — отоварить карточки ушла. До войны бы шанег, пирогов поставили…

— Нет, спасибо, — поспешила отказаться Идея Тимофеевна. — На минуту только. Из-за вашей дочери Кати зашла. Вас ведь тоже… Екатериной зовут?

— Катериной. Теперь-то что? Легше стало: люди одним узелком сразу трех Катерин стали вязать…

И она взглянула, пожалуй, в первый раз открыто на Идею Тимофеевну. Усмешливость, не ядовитая, скорее сочувственная, скользнула, будто тень, в ее крупных, красивых глазах.

— Не понимаю — о чем вы?

— Что ж не понять? — спокойно вздохнула та. — Открыто, как на этой ладони, — она подняла руку с чисто скобленного стола, и Идея Тимофеевна отметила, что ладонь у нее разработанная — пузырилась мозольными уплотнениями. — У вас тоже Катерина… Известно: пусти уши в люди — всего наслушаешься! — И шагнула в печной закуток — изогнулись, вздыбились брови. — Самовар поставлю. Только вскипел. Согреетесь хоть.

Принесла чашки, стеклянную вазочку с несколькими кусочками колотого сахару, поставила на стол самовар, отливавший медным глянцем, — он тонко пел на излете, угли в поддоне затухали, подернулись налетом пепла.

Деревянная лестница с перилами вела на второй этаж, в проем потолка передней комнаты, — Катя разлила бадановый настой по чашкам, позвала, подняв голову к проему:

— Кать, учительница пришла проведать! — Вверху послышался надсадный кашель, и Катя сказала: — Вон хрипает еще! Жар поотступил, а ведь бредила… Отстанет в школе, поди?

Поспешно сказав: «Нет, ничего, наверстает», Идея Тимофеевна все еще думала о ее судьбе, старалась понять, чем она, эта женщина, приворожила Андрея Макарычева, что в ней кроме внешней привлекательности еще скрыто, — ведь не могло же только одно это держать долгие годы, привязать столь прочно и неодолимо? Уяснив, что словами: «Люди одним узелком сразу трех Катерин стали вязать» Катя высказала в открытую, прямо то, что втайне приходило ей самой в голову — они вроде даже соперницы, — Идея Тимофеевна, подсознательно стараясь показать, что у нее нет ни вражды, ни противоборства, стала пояснять, что прошли в классе за неделю, пока болела Катя-младшая, — по письму, арифметике, чтению.

Катя в какой-то рассеянности, сошедшей на нее, смотрела на чашку, курившуюся парком, большие глаза затянуло задумчивой поволокой, словно бы подступила давняя, закоренелая дума.

Идея Тимофеевна поднялась:

— Извините, вам на смену… А я — узнать о Кате, и все. Вот еще к Машковым надо зайти.

— Беда там на носу, — отозвалась Катя и тоже поднялась. — А чаю бы для согрева еще выпили!

— Нет, спасибо, пойду! За дочь не беспокойтесь — не отстанет, пусть поправляется. — И, уже снимая с гвоздя полушалок, сказала с участливостью: — По фотографиям в доме Макарычевых знаю вашего мужа… Так — ничего? Никаких вестей?

— Ничего… Ни вдова, ни мужнина жена. Самый раз обижать. — Голос ее дрогнул, но она, секунду помолчав, снова ровно сказала: — У вас ежели чего с Андреем Макарычевым, — что тут, мужик он и есть мужик, — так дегтем не стану мазать… Уж извините, что так напрямик. Чтоб знали. Своей судьбы с верхом хватает. Одного Кости.

И отошла к столу — убрать самовар, чашки.

Идея Тимофеевна надела набухшую фуфайку, чувствуя, что подступили, навертываются слезы. Разум подсказывал ей: Катя и должна была поставить все на свои места, ничего дурного она не сделала, прямота ее была честной, благородной. И все же чутьем улавливала — не до конца, не все тут правда, и она, не сказав ни слова, толкнула от себя скрипнувшую дверь.

Порывы ветра не утихли, были сыро-хлесткими, однако снежные заряды словно выдыхались, иссякали, срывались уже жиденько. За Свинцовой горой, невидимой в мути, желтело растекшееся пятно, будто растерли яичный желток, — низкое, закатное солнце не пробивало толщу сбитых облаков.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: