Она впрямь выплеснула все это одним духом. Куропавин подождал, что она еще скажет, но после паузы диктор стала читать какую-то статью из газеты, и он в огорчении — ну что за выступление, не могли солидно подготовить! — уже закрывая дверь, подумал, что выскажет свое неудовольствие завагитпропом Вылегжанину.

Однако в горкоме, до самой минуты, когда надо было отправляться на актив, он не смог увидеть заведующего отделом, — тот разбирался на свинцовом заводе с очередными бюллетенями и заявился к нему в кабинет последним. Угловатое лицо его с ежистыми, будто накладными бровями было каким-то сдержанно-веселым.

— Времени нет, опоздаем на актив, — сказал Куропавин Вылегжанину.

Однако завагитпропом все-таки задержал его.

— С бюллетенями разбирался на свинцовом, Михаил Васильевич. Остро! Невзирая на лица. И начальству достается. Но польза какая! Так что, думаю, в обкоме зря волнуются.

Куропавин, глядя на Вылегжанина, подумал, что тот, вероятно, не все говорит, что и в самом деле командиров производства «принародно секут», — именно эти слова употребил Белогостев. Он позвонил Куропавину утром и, не касаясь бюро, будто ничего накануне не было, хмуро, с «подступом», так что Куропавин не понял, о чем речь, спросил:

— Что там у тебя, на свинцовом?

— На свинцовом? Очередного «козла», по крайней мере, не пустили.

— Не пустили!.. — протянул тот с открытым небрежением. — Так другое… Не знаешь, что под носом делается.

Этот ироничный, небрежный тон, слова «под носом» укололи Куропавина, и он коротко ответил:

— Не знаю!

— То-то! Командиров производства принародно секут. Позволяешь?

— Не слышал о таком.

— А о бюллетенях слышал? Что в них пишут да на заводской доске вывешивают?

— Не только слышал, но первые и читал. Неплохая форма борьбы за план. Кое-кого за ушко да на солнышко!

Белогостев помолчал. Непроизвольно представив, как он затвердел там, в кабинете, полным белым лицом, Куропавин тоже молчал, зная, что такие паузы не предвещали ничего доброго.

— Ну, вот что… — с расстановкой забасил Белогостев. — Говорил уже: склонность к партизанщине! А формы… Есть проверенные, доказавшие свою жизненность, на них и надо ориентироваться! Не открывать Америк!

Весь этот неприятный разговор промелькнул в памяти Куропавина, взмутив в душе осадок, и он сказал Вылегжанину:

— Ладно, вместе съездим, посмотрим. А вот с выступлением Антипиной по радио — недоработка. Подготовить не могли?

— Могли. Но… не надо. Сказала, как сама думает. А главное — результат. С обеда люди несут пимы, рукавицы, полушубки, белье… К вечеру посмотрим сводку, — убежден, будет невиданно!

Куропавин промолчал, подумав: ну, вот и сам ты не лучше даешь советы! А тут, верно, сработала именно простота, непосредственность! И, как бы запоздало споря с Белогостевым, мысленно заключил: «Вот тебе и «Америки открывать»!»

Народу в клубе горняков собралось много. Деревянное, крашенное в желтое здание пооблупилось, пошелушилось, и в тусклом свете дня, в окружении голых, прибелившихся от морозца тополей изъяны давно не ремонтировавшегося фасада лезли в глаза настырнее, когда Куропавин подошел сюда по дорожке парка, притрушенной шуршащими, смерзшимися листьями. Он знал свою слабость: не терпел неряшливости, если замечал ее в клубах, дворцах, театрах. «Война войной, а весной заставлю отремонтировать, — решил про себя. И с горечью пришло: — Весной… до нее еще дожить надо…»

Пока Андрей Макарычев открывал партийно-хозяйственный актив, объявлял повестку, Куропавин старался овладеть собой, выровнять свой настрой: от этого будет зависеть, как скажет, как выступит с короткой речью, тезисы которой, на двух листах, лежали перед ним. Куропавин отмечал и по себе, и по другим людям, и это жило в нем неистребимо, светло: такие активы всегда в довоенные годы не только превращались в деловые акции, но и неизменно подогревали атмосферу, порождали дух торжественности, даже праздничности, хотя на них нередко накалялись страсти, вспыхивали схватки и баталии — становилось жарче, чем в сибирской бане, когда поддадут пару, плеснут на раскаленные голыши водой из ковша. Теперь же, глядя в зал, по рядам, старался уловить атмосферу, открыть прежние ощущения, однако угадывал другое — сдержанность, настороженность. Что ж, война и тут внесла свои коррективы… Выходит, тем более ты обязан не только сказать людям важное по сути, но и по духу — укрепить их веру, хотя у тебя самого скребут кошки на душе, гнетет обстановка под Москвой, давит ночами бессонница, черная неизвестность с Павлом… А у них? Им — легче, проще? Нет. У многих из них, ты знаешь, хуже, тяжелее: утром тебе доложили — пятьдесят шесть похоронок с начала войны!.. А ты — партийный руководитель и всеми своими делами, поступками, поведением должен крепить веру и стойкость. Так-то, товарищ Куропавин, значит, и соответствуй, отвечай этому, — ровняй настрой…

Рядом сидел Епифанов в отутюженной гимнастерке, выбритый; бледное лицо его выглядело не таким костистым, усталым, как вчера в полутемном вагоне, — вроде бы стало свежее; желтовато-янтарные глаза сияли фосфорически, словно в них горел пламень, просачивался наружу. «Вот ему и надо первому дать слово, — до Кунанбаева», — мелькнуло у Куропавина, и он наклонился к директору комбината, державшему папку с докладом, готовому выйти на трибуну: «Есть замысел — дать слово Епифанову перед тобой, потерпи!..»

Куропавин поднялся за столом президиума:

— Товарищи, есть предложение немного изменить порядок работы. Дать сначала слово комиссару батальона Епифанову, бывшему работнику нашего горкома. Николай Евдокимович только что из госпиталя, он живой свидетель, знает, что делается на фронте, — пусть расскажет! Как, товарищи? А уж потом — доклад?

Из зала поддержали: «Знаем его!», «Пусть говорит!», «В самый раз!» Всплеснулись сдержанные хлопки и быстро загасли.

Говорил Епифанов возбужденно и горячо — и о первых днях войны, о том, как сражалась его родная дивизия, о гибели своих товарищей, о разрушенных городах и селах, о том, что всюду, отступая, части Красной Армии взрывают мосты, склады, население эвакуирует заводы и колхозный скот. Видел он все своими глазами, когда после ранения везли его на повозке, а потом через всю страну — в эвакогоспиталь. Повторил он и то, о чем рассказывал вчера в их купе, — что проигрываем фашисту в технике, что есть нужда и в стрелковом оружии, что мало патронов, снарядов…

Тишина в зале, как казалось Куропавину, уплотнилась до предела: не было слышно ни шороха, ни кашля. Сидевшие в зале люди, все до единого, внимали живому, горькому, болью пронизанному свидетельству — внимали благоговейно.

Епифанов вспомнил и вчерашнего раненого бойца, на секунду задумался, руками перехватил, показалось, поудобней по краю трибунки, возвысил голос:

— Герой он и по чистой вернулся домой. И знает все беды наши — хлебнул их вдосталь. Это так. Но не знает он другого… Сила наша собирается, и скоро, — Епифанов поднял крепко сжатый кулак, — она обрушится на врага. Верьте, товарищи! Сибирские дивизии формируются, оснащаются самым новейшим вооружением — танками, орудиями, пулеметами. Туда я и направлен, товарищи. — Он глотнул воздуху. — Будем бить по-русски, по-сибирски фашистскую нечисть — обещаю! А вас мы, фронтовики, просим: свинца побольше, чтобы не было недостатка в патронах, чтобы вместе с вами затянули мы петлю на шее зверя-фашиста! И еще: за эти полдня наслышался и насмотрелся, каково вам живется и работается. Обстановка, вижу, нашенская, окопная, фронтовая! Спасибо вам за трудовое, геройское ваше дело!

Хлопки взорвались: будто люди только и ждали, когда Епифанов кивнет, встряхнув копной седеющих волос, шагнет от трибуны четко, по-военному. Они заглохли, когда Епифанов сел.

Подойдя к трибуне, раскрывая папку, Кунанбаев взглянул в зал, вновь притихший, сказал:

— Я, товарищи, так думаю… Общую обстановку вы знаете из сводок Совинформбюро. Да вот только что и Николай Евдокимович, спасибо ему, хорошо все рассказал. Так что я начну прямо с деловой части…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: