Часть пассажиров сошла, толпа поредела, однако Куропавин в минутном забытьи еще стоял, не отрываясь взглядом от тамбура, в котором скрылся боец. Не впервой видел он раненых, покалеченных, слышал от жены, как ампутировали руки и ноги, спасая жизни, слышал — немало из них умирало, вон как Скворцов, но эта близкая встреча ошеломила его: «Калека он. Калека… А Новосельцев обидел его. И… пистолет, что ли, хотел?..»

— Зря вы оскорбили его! — строго сказал он Новосельцеву. — Не тот случай.

Хотел повернуться, чтобы войти в купе, но в это время кто-то возникший сбоку произнес негромко:

— Тем более что боец сказал правду.

Оглянувшись, Куропавин прямо перед собой увидел военного в фуражке, шинели; мельком отметил в малиновых угольчатых петлицах по шпале, проступило лицо сказавшего ту фразу — удлиненное и худое, в глазах — еле уловимая раскосинка, вернее, легкая, оживлявшая их несогласованность, отозвавшаяся чем-то знакомым, но забыто далеким.

— Не узнаете, товарищ Куропавин?

И только произнес он эти слова, как Куропавин уже знал, кто стоял перед ним.

Епифанов!.. Сначала директор школы, после — инструктор горкома, начальник политотдела МТС. В тридцать девятом его, утвердили завотделом пропаганды, и — на тебе: спецпризыв в Красную Армию. В военкомате уверяли: всего на полгода — и вернется Епифанов в горком. Держали полгода место, держали больше — не вернулся Епифанов: закружили, завертели события — участвовал в кампании по освобождению западных областей, там и оставили его стоять на новых, на исстари законных границах; после довелось ему угодить и в морозное пекло финских событий — поднимал бойцов комиссар Епифанов на маннергеймовские бронированные укрепления, а с окончанием финской застрял в Ленинграде — семья переехала туда. И вот нежданно-негаданно — встреча в пригородном поезде, в трудную годину! Поистине — грянул с самых облаков…

Качнувшись, стискивая сильно, с чувством плечи Епифанова, припадая к шерстистой, дымком отдававшей шинели, Куропавин заговорил:

— Да как же?! Не забыл, нет! — И в радости от встречи, отринувшись, разглядывал его, еще держа за плечи. — Откуда, Николай Евдокимович? Какими судьбами? Из туч аль с Иванова белка грянул?

— С белка не с белка, из госпиталя, в Семипалатинске лежал. Попросился к родителям завернуть, так что день завтра… Семья в Ленинграде, обложил фашист, ходу туда нет.

— Так пошли, пошли в купе! — потянул его за рукав Куропавин, думая, что растормошит, расспросит, что там, на фронте.

Макарычев с Новосельцевым и Ненашевым тоже вошли следом за ними в купе. Епифанов, стряхнув с плеча тощий вещмешок на лавку, сел.

— Да, как ни крути, а тот раненый прав! Выходит, где-то рядом с ним пыль отступления глотали — он Свяжск помянул. Меня там танковым снарядом угостило, два осколка в грудь… Повезло! Чуть только легкие зацепило. — Он похлопал легонько ладонью по правой стороне груди, помолчал. — Давят фашисты техникой — танками, авиацией, спасу нет. Да нахальство к тому же — напролом прут. Проигрываем в технике. Злости да веры у наших людей хоть отбавляй. А боеприпасы… Склады-то ведь многие взорвали при отходе… Ох как свинец нам нужен!

— Нужен, Николай Евдокимович! — подхватил Куропавин. — Сами понимаем, а вот удар за ударом… Свинца надо больше, а возможностей у нас меньше — тоже реальность войны! Как из этого противоречия вырваться?

— А какие удары? Что случилось, товарищ Куропавин?

— Квалифицированных рабочих призвали почти две трети — выработка руды упала. Железная дорога кокс с Кузбасса не поставляет — забита эшелонами. Ну и на свинцовом заводе ватержакет встал, «козла» пустили. Едем с бюро обкома, после головомойки.

— Понятно… — протянул Епифанов, и молчание воцарилось в купе, лишь скрип старого вагона, подергивания паровоза, выбиравшегося по станционным стрелкам, отзывались в деревянном сиденье, передавались телу.

И словно бы в этом перестуке на стрелках Куропавину вдруг явилась закономерная связь того, что они именно в этом поезде встретились с Епифановым, с комиссаром, живым свидетелем происходившего на фронте, и что завтра актив, а после похороны Скворцова, — все это вдруг связалось, сплавилось в сознании Куропавина, и он, порывисто склонясь к Епифанову, сидевшему напротив, сказал:

— Вот что, Николай Евдокимович, прошу вас! Завтра у нас партийно-хозяйственный актив — разговор о наших бедах. Выступите, расскажите, как нужен сейчас свинец. Здорово будет! А то ведь отвлеченно понимать одно, а знать точно — совсем другое! Пусть от очевидца, участника боевых дел услышат! А вы к тому же — свой человек, вас тут помнят. Идет?

Епифанов явно смешался:

— Признаться, один день. Старики. Вечером должен назад. На восток надо пробираться. На формировку сибирских дивизий.

— Отправим честь честью! А выступить, сказать слово, обстановку объяснить — в нашем партийном деле, известно, уже немало! — подхватил Куропавин, не отступаясь от этой счастливо пришедшей идеи. — Нет, нет, не отказывай, Николай Евдокимович, надо! Так — по рукам?

Куропавин накрыл ладонью его — почуялось — бескровную, холодную руку, лежавшую на колене; она отозвалась едва ощутимым движением.

— Есть, товарищ Куропавин. Надо, значит, надо.

До Свинцовогорска, встретившего редкими огнями, проплывавшими мимо поезда, ехали, забрасывая Епифанова вопросами, слушая его рассказы, окрашенные то горечью и досадой, то ненавистью к врагу, бессильной яростью, и Куропавин словно бы наэлектризовался, синхронно возгораясь теми же чувствами.

Поезд замедлял ход. Верно, у Епифанова подходивший к станции поезд, совсем скорая перспектива — выйти из вагона, оказаться в родном городе, жившем по военным законам (он не только сам рассказывал, но и расспрашивал о делах свинцовогорцев), — вызвали смешанные чувства; он как-то примолк, вглядывался в чернь за окном, нащупав вещмешок, машинально потянул его на плечо, и в этом движении открылось сковавшее его волнение.

— Свинцовогорск! Встреча, выходит, — тихо проговорил он и отяжеленно поднялся. Поднялся и Куропавин, сердцем чуя состояние Епифанова, сказал тоже негромко, проникновенно:

— Ничего, Николай Евдокимович, мы тоже воюем — весь город ваш родной воюет! Свинцовогорцы не подведут, и там, на горячем фронте, и тут, в тылу, на нашем свинцовом фронте… Погодите! — И понял: все же сорвался на патетику, хотя и знал — слетело непритворно, придержал себя: — О партийно-хозяйственном активе договорились — заеду. К старикам сейчас подбросим. В «аэропланах», что ль, живут?

— Да, там…

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1

Одеваясь в коридоре, чтоб ехать после обеда в горком, Куропавин услышал из соседней комнаты, служившей ему дома кабинетом, в которой стояли телефоны и висел репродуктор — его не выключали круглые сутки, — что диктор заговорил о сборе теплых вещей для воинов. Куропавин перед тем, допивая чай, слушал сводку Совинформбюро и на эту передачу из Алма-Аты вряд ли обратил бы внимание; однако после паузы диктор произнес:

— Слушайте выступление почтальона-активистки из Свинцовогорска Антипиной Агнии Мокеевны.

Куропавин, уже в пальто, не надев шапку, вернулся от вешалки к двери, прислушался: «Антипина… Антипина? Так это та самая, что на митинге о муже просила — на фронт его отправить!» Живо представилось, как она тащила к трибуне покорного, будто телок, тщедушного мужа. «Интересно, какая военная судьба у этого Антипина?..»

И Куропавин вслушался в ее грудной, напорный голос, — казалось, она хотела выплеснуть все одним махом:

— Я так скажу: зима на носу, морозы, поди, лягуть нонче ядреные, и как мы есть бабы, женщины, то должны быть с понятьем, — как им там, нашим мужьям, дорогим бойцам, в тех окопах?.. Не сладко, поди, до косточек самых холодом пробират. Так што вещи чтоб мужикам-от нашим, бойцам родным, тепло было, чтоб били они этого фашиста, пакость эту до победы. Сама я сдаю пимы да нагольный полушубок своего мужа — пушшай, кому достанеца, на здоровье носит да теплым-от в холодный гроб фашиста заколачиват!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: