— Уж не бояре ли тебя на такую мысль навели, владыка? — насупясь, спросил Иван и царственно скрестил на груди руки.
— Сия мысль от Бога и во имя Бога, — твёрдо сказал Макарий, но глаз на Ивана не поднял. Руки его упирались в лавку: сидеть ему было так же томительно, как Ивану стоять. Клобук его сполз на ухо, лоб взмок…
Макарий тяжко вздохнул:
— Во имя Бога отвращая тя…
— Твоими мольбами простится мне, владыка.
— О душе твоей я молюсь денно и нощно…
— Бог услышит тебя, владыка, и споможет мне. Нет в том греха — отчизне силы придать! Море добуду — замирюсь с литвинами на веки веков и детям своим таков завет оставлю.
— Во все века и у всех народов государи мало внимали гласу Божьему. Несть во мне сил отвратить тя от войны… Призываю милостивым быть к побеждённым.
Макарий снял с себя крест, Иван преклонил колено…
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа благословляю тя на дело ратное. — Макарий трижды осенил Ивана крестом. — Да будут с тобой успех и удача!
Иван поцеловал крест, повернулся к иконам, перекрестился и торопливо вышел.
4
Спустя неделю после Рождества Иван выехал в Можайск к войску, велев быть с собой брату своему Владимиру Старицкому с дружиной его, с боярами и воеводами старицкими.
В Москве на главенстве остался Мстиславский вместе с дворецким боярином Захарьиным-Юрьевым, царским родственником по первой жене. Осталась в Москве и царица Марья — беременная первенцем. Иван уверился окончательно, что Девлет-Гирей не придёт к Москве, и не велел ей отъезжать в Вологду, куда по обычаю отправлял свою семью на время походов, дабы обезопасить её на случай неожиданного нападения крымцев.
Остались в Москве и оба царевича — сыновья Ивана от первой жены Анастасии Захарьиной — Иван и Фёдор. Иван был уже смышленышем — на девятом году… Учился грамоте у дьякона церкви Николы Гоступского — Ивана Фёдорова, скакал на лошади, рубил саблей — под стать отцу выдавался упрямым и дерзким. Фёдор был совсем мал, хил, тщедушен, пуглив; то и дело прятался от своих дядек и нянек по разным закуткам, отчего всегда по дворцу носилась переполошившаяся челядь, разыскивая пропавшего царевича.
Иван прибыл в Можайск по первопутку. Приближалось Крещение, и зима наконец набрала силу. Упали снега, заморозились реки, по окрепшим дорогам потянулись посошные[10] обозы, доставлявшие войску корм, пушечное зелье, ядра, холсты, канаты, сбрую… Посошных людишек в нынешний поход было собрано множество: одних конных пять тысяч да пеших тысяч тридцать…
В Можайске Ивана ждал с главными полками Алексей Басманов. Щенятев и Шуйский ушли с нарядом в Великие Луки; с ними ушёл казанский царь Симеон Касаевич да царевичи Бек Булат, Кайбула и Ибак — с татарскими и черкесскими полками.
По приезде Иван устроил смотр главным полкам. На можайском степище, в трёх вёрстах от города, громадным кольцом стало войско: конные и пешие, стрельцы и пищальники, лучники и копейщики… Впереди — воеводы, стрелецкие головы, в доспехах, со знамёнами.
Войско стояло торжественно и сурово. В морозном воздухе клубился пар от дыхания многих тысяч людей, всхрапывали кони, громко покрикивали стрелецкие сотники — сухими, резкими голосами, как бичами щёлкали в воздух:
— Ободрись!
На востоке, в полверсте от того места, где стояло войско, громадился бор. Вдоль его опушки протянулись шатры, шалаши, намёты… Пылали бесчисленные костры, застилая небо густым дымом от сырых, прямо с корня, плохо горящих дров; в громадных котлах варились бараньи туши, ещё больше их лежало рядом с котлами на постеленной на снег соломе — уже застывших и только освежёванных, парующих и отдающих приторью свежей крови. Вокруг вились своры голодных собак. Их отгоняли горящими головешками, обливали кипятком…
В бору тарабанили топоры — валили лес; брёвна распиливали на чурбаки, чурбаки секли на поленья и на возах везли в город — к царскому дому, к боярским и воеводским домам, подвозили к кострам, к баням — неподалёку, на косогоре, стояла их целая дюжина, больших, чёрных изб, в которых зараз могло мыться по сотне человек.
В Можайске ударил набат, колыхнув над степищем смёрзшийся воздух. Люди поснимали с голов шапки и замерли — немо и напряжённо, только пошло из одного конца в другой легко, как вздох, оторопело-радостное:
— Царь!
Умолкли в лесу топоры, утихли пилы, замерли на месте возы и сани, а те, что были на дороге, съехали на обочину, в рыхлый, глубокий снег: лошади по брюхо, возницы по пояс — как истуканы, вбитые до половины в землю.
Торжественная тишина нависла над всем этим громадным, оцепеневшим скопищем людей.
С того места, где стояло войско, ударила пушка — оттуда раньше заметили царя, — и тут же впереди на дороге заклубилась снежная замять. Два десятка всадников на рысях промчались по опустевшей дороге, разворотив копытами укатанный наст.
Донеслось протяжное «ура» — войско встречало царя.
Иван въехал через раствор — и тут же взвились знамёна: в самом центре тяжело заколыхалось большое царское знамя с Нерукотворным Спасом, рядом с ним — удельное знамя князя Владимира Старицкого с Иисусом Навином, останавливающим солнце… Затрепетали казацкие бунчуки, поднятые на длинных пиках, воеводы обнажили мечи и сабли, громко заиграли трубы и сурны.
Иван медленно поехал вдоль строя. Позади него, придерживая разгорячённых коней, ехали воеводы. На первом месте — князь Владимир, в тяжёлом шлеме с золочёным тульем и длинными, торчащими в стороны наушами, из-под которых свисала на плечи густая мелкоколетчатая бармица — подшеломная кольчужка, защищающая шею, — тяжёлое зерцало[11] тоже отблёскивало золотом… На князе был парчовый кафтан, подбитый куньим мехом, высокие сапоги красной кожи, обшитые по голенищу золотой вителью, в руке лёгкий золочёный шестопёр с витой рукоятью. Тяжёлый кованый щит, копьё, меч и саадак везли оруженосцы, держа своих коней за крупом его вороного жеребца; за оруженосцами — вся княжеская свита, все на вороных, в богатых доспехах… После них — большие воеводы: Басманов, Серебряный, Горенский. Большие ехали конь в конь, стремя в стремя: никто из них не имел над другим прав, у всех в руках одинаковые серебряные шестопёры, но Басманов ехал на старшем месте — справа. Серебряный и Горенский, не сговариваясь, уступили ему это место по доброй воле, зная царское благоволение к нему. Горенский был рад и этому: ему ещё не доводилось ходить в больших воеводах. При Воротынском, Курбском, Бельском ему бы не знать такой чести — в дворовых воеводах стоял бы… Нынче же — с серебряным шестопёром, перед всем войском! Такой чести он ждал много лет, и радовался, и гордился втайне, хотя и знал, что в Великих Луках царь переберёт места: в Великих Луках дожидались Шуйский со Щенятевым, а те и по роду, и по заслугам не могли быть ниже его.
Серебряный чуял радость Горенского и думал с неприязнью: «Радуется княжич чужому месту… Бросили собаке кость!»
Басманов ехал угрюмый, погруженный в какие-то мысли. Серебряный изредка бросал на него быстрый взгляд, стараясь не выдать своего любопытства и беспокойства. А беспокойство у князя было… И не потому, что хмурился Басманов. Басманов и в добрые времена редко бывал благодушным: таков уж был этот человек — хитрый, затаённый, всегда себе на уме… Родовитостью он не значился — Басмановы и в думе редко сидели, — оттого и льнул он к царю, приспешничал, царской милостью стремясь возвыситься над другими. Серебряный всегда недолюбливал его, хотя открытой вражды между ними не было. Серебряный не нисходил до задирки с ним, Басманов же знал версту и держался всегда подобно месту. Слишком уж высок был Серебряный, чтоб Басманов, даже с помощью царя, стал искать места над ним. Воспротивься Серебряный, Басманов и нынче не шёл бы на первом месте. Но Серебряный унял в себе родовую спесь и по доброй воле уступил Басманову это место. Знал он: не любил царь местничества в походах, особенно среди воевод. Стоило заместничаться воеводам, как и в полках начинался перебор мест: десятники не хотели стоять под пятидесятниками, пятидесятники — под сотскими, сотские метили в стрелецких голов, а головы утягивали места у тысяцких. Был потому царский указ: в походе быть без мест. Кто бы под кем ни стоял, чести это ничьей не умаляло и в разрядную книгу не вносилось. Потому так легко и уступал Серебряный первое место Басманову: чести его это не вредило, зато забот убавляло. Быть воеводой Большого полка, когда с войском шёл сам царь, — скверное дело!