— Обещался я князю Петру не трогать твоей чести, воевода, — сказал он Пронскому, но это прозвучало не как уступка, а как угроза.
— Моей чести сам Господь Бог не затронет, — глухо обронил Пронский.
— Богу и ни к чему твоя честь, воевода. Пред Богом мы все лише душами закланы. В судный час призовёт он всех нас не на пир, а к ответу за все дела наши земные.
— Рясу бы тебе носить, Басманов! — съязвил Пронский.
— О деле паче говорили бы, воеводы, — вмешался Серебряный.
— Коли есть оно, дело?! — опять съязвил Пронский. — Гляжу я, воеводе вельми нравится местом своим тешиться! Токмо к месту ещё и честь потребна. А честь не утяжкой обретают. Не утянуть тебе нашей чести, Басманов: не под тобой мы, мы — под царём!
— Под царём — верно! — Басманов остался невозмутим. Он, должно быть, готов был и к худшему. — А хотели бы быть над ним! Посему и пакостите, и сычите, как змеи, яд свой изрыгая. Токмо своим же ядом и захлебнётесь. Кончилось ваше время! Отныне служба и раденье на первых местах, а не богатые кафтаны.
— Пошто же сам в богатый кафтан вырядился? Сермяжную худь прикрываешь?!
Басманов пропустил мимо ушей и эту издёвку Пронского. Он снял с крюка железное кольцо, подошёл к Пронскому, показал ему кольцо:
— Вот твоя честь! Сие кружало[15] ты послал ржевским кузнецам, чтобы они по нём ядра ковали. Они наковали триста дюжин, а ядра-то в пушки не лезут! Буде, ты новых пушек наделал? Так яви их! А буде, сие кружало не ты слал? Так вот клеймо старицкое!
— В нарядных делах у нас немчин голова. Он слал кружало.
— Допытывал я вашего немчина. Ты велел выковать кружало мера в меру устью пушечному, а исстари куют с убавкою. Ужли не знал ты сего, воевода?
— Не тебе допытывать меня! — надменно проговорил Пронский. — Ежели винен — пред царём отвечу!
— Царь не станет уж допытываться! Все ваши изворотки ему ведомы доподлинно. Оплели всё своими паучьими кроснами… Порвёт он их, порвёт! А мы ему споможем!
— Кто ж такие — мы?
— Которые не о чести своей пекутся, а об отечестве… Много бед испытало оно через вас.
— Красно баешь, Басманов! Будто перед царём место выговариваешь! А того не разумеешь, что тем, кому не дорога честь, не дорого и отечество.
— Воеводы! — опять вмешался Серебряный. — Стыдно глядеть на вас!
— А ты не глядел бы!.. — огрызнулся Пронский. — Уйди!
— Ушёл бы, — сказал примирительно Серебряный, — да погрызётесь… А дела не сговорите. Вот ты винишь Пронского в злых умыслах, на всех бояр царской опалой нахваляешься, — обратился он к Басманову, — а разве бояре царю враги? Ну, разошёлся царь с боярами, так замирится! Как ты тогда в глаза всем нам смотреть станешь?
Дрогнуло что-то в Басманове, опустил он глаза… Серебряный понял, что попал в самое уязвимое место.
— Ежели не по злому умыслу отослал он сие кружало, так пусть докажет! — более обращаясь к Серебряному, чем к Пронскому, сказал Басманов.
— То ж как я докажу? — растерянно и удивлённо воскликнул неожиданно присмиревший Пронский и зачем-то поозирался по сторонам.
— Кони старицкие кованы худыми гвоздями: от пяти вёрст подковы отваливаются.
— Не я их кую, гвозди те! — опять удивился Пронский. — Да и под каждое копыто не заглянешь!
— Гвозди кованы из крушного железа[16], — сурово бросил Басманов. — Старицких воевод допытать хотел — они мне не повинились! Твоё на то слово было: не виниться большим воеводам без княжеского указу.
— Так исстари у нас ведётся, — засмеялся Пронский. — Мы — удельные!
— В порохе ямчуги[17] недостаёт — тоже исстари ведётся?
— Пороху надобно много, а с Белоозера ямчугу неспешно везут… Оружничий и сообразил на меру по горсти убавить.
— Пошто же тверские и новогородские добрый порох доставили?
— Так на Старицу более всего по росписи идёт: и ядер, и пороху…
— А кружало сие ты, однако, намеренно послал, — вдруг осёк Пронского Басманов.
— Буде, ты меня ещё на правёж поставишь? — снова вскипел Пронский.
— Вот и докажи!.. По совести сделай, чтоб себя обелить. — Басманов помедлил, словно бы испытывая Пронского: возмутится тот на обвинение или смолчит, примет его… Пронский смолчал. Ободрённый этим, Басманов твёрдо договорил: — Своей казной перекуй все ядра.
— Своей казной?! — ужаснулся Пронский. — Ты в своём ли уме? Где я возьму таковую казну? Не сам же я рублю рубли?
— Коли вас не пресекать, так и царю их не из чего станет рубить!
— Ядра непременно надобно перековать! — сказал Серебряный. — Триста дюжин — великий счёт!
— Нет у меня таковой казны, — упорствовал Пронский.
— Не хочешь по совести и по добру — будет по злу. Я не властен над тобой, воевода, ты можешь ехать прочь… Токмо ведай: быть тебе в ответе. За всех!
Пронский решительно встал с лавки, в глазах у него заметались свирепые огоньки. Басманов тоже поднялся…
Серебряный почувствовал, что сейчас может произойти самое страшное: они вконец рассорятся, и Басманов, несмотря на все свои сомнения и колебания, всё же пойдёт к царю с доносом. Покрывать Пронского он просто не мог: царь всё равно доведался бы про негодные ядра, и уж тогда за покрывательство Басманова самого ждала Бог весть какая участь.
— Перекуй, воевода, ядра, — стал наступать на Пронского уже и он. — Перекуй! Своей головы не щадишь — чужие пожалей!
Пронский помолчал, пораздумывал, а может, просто подразнил своим молчанием и Серебряного, и Басманова, которые были ему сейчас одинаково ненавистны, и бросил презрительно:
— Перекую!
9
У Махони Козыря, заплечных дел мастера, днём работы не было. Работа его начиналась вечером, когда изо всех полков шли к нему под розги и плети провинившиеся за день воинники и посошники.
За неимением потребного места Махоня справлял своё дело в бане. Тут же он коротал и дневное время, сидя в предбаннике и ожидая, когда кто-нибудь позовёт похлестать веником спину. Платы за это он не брал, но просьбу исполнял старательно. Так же старательно он исполнял и свою основную работу.
По всей Руси знали Махоню: он сёк и новгородских, и тверских, и рязанских, сёк в Казанском походе, сёк в Астраханском, сёк в Ливонском, теперь сечёт в Литовском.
Махоня был добр, покладист, но на руку тяжёл. Больше двух дюжин пястей от него никто не выдерживал. Сёк Махоня простонародье: носошников, ратников, десятских, случалось, и сотских, но до дворянской или боярской породы его не допускали. Тех больше брали мытарством… Мытарить же Махоня не умел. Махоня сёк, да так, что даже дублёные мужичьи спины лопались под его плетью, а попадись ему на лавку боярский сын или дворянчик — не ужить бы ему и до дюжины…
Саженистый в плечах, увалистый, как боров, Махоня был невысок ростом, но с длинными, почти до колен, руками, безбородый, с маленьким лицом и маленькими глазками… Татарская примесь выдавалась в нём явно… Подсмеивались над ним насмешники:
— Ты, Махонь, ни в козла, ни в барана, ни в чёрного врана!
— Дык… сам я себя вытворял, что ль?! — беззлобно говорил Махоня и всегда одинаково. — Бог меня вытворял!
По целым дням сидит он в предбаннике, размачивая в кадке розги и гутаря с банящимися. Всех он привечает, ко всем с лаской, будто все ему приятели или родичи, и квасу подаст, и кафтан подсобит надеть, а только никого он в лицо даже не знает. Зато все знают его. А которые не знают, впервой видят — всё равно с ним как приятели.
— Махонь! — позовёт кто-нибудь из парной.
— Эге! — отзовётся Махоня и насторожит ухо.
— Похлещи-кось, Махонь!..
— Похлещу, — спокойно отмолвит Махоня, не спеша встанет с лавки, выберет по руке веник, пойдёт распаривать в котле. Отхлестав, вернётся в предбанник — взмокший, рдяной от пара, с тяжёлой одышкой, выпьет жбан квасу, снова усядется на лавку и непременно начнёт поучать: — Поперёк хребта не ходь веником: жги не будя! Погуляй перво промеж лопат да по хребту — жга и проймёт, ажио до самых рёбер!