— От твоих плёток жга небось до самых кишок пронимает?
— Се кому как! Кой по-зряшному страждет, тому лихо! Кой по заслуге — тому как с жёнкой на палатях!
Так и сечёт Махоня спины: днём — веником, вечером — плетьми и розгами.
Вечером, лишь отслужат молебен в полках, бегут к нему наперегонки провинившиеся. Каждый старается прибежать первым: первого Махоня не сечёт. Таков у него обычай. Не сечёт он и последнего… Но последним быть непросто — тут уж как Бог даст.
Идут к нему и пехотные людишки, идут посошные, случается, и конный заработает розог, но совсем редко: конным в войске вольготье, не то что пехоте. Пехотные всегда терпят самые большие лишения, и дерут их почём зря из-за каждого пустяка: то по нужде сходят не там, где надо, то кусок хлеба припрячут на чёрный день, а десятский вытрусит, то тот же десятский застанет за игрой в кости — и за все розги! Храпишь ночью — розги, прозевал огонь под котлом — розги, отлучился не вовремя — розги. Не послушался с первого слова десятского или сотского — плети. За драку и брань меж собой — плети, а если мародёрствуешь — и под палки поставят. Украл петуха или курицу — пять палок; украл поросёнка или овцу — дюжину; а за барана и все две, да ещё в уплату алтына три, которые положит казна, а за них, ежели не ляжешь животом на поле брани, отрабатывать надобно после похода.
Посошных секут реже — они вне войска: строгостей у них поменьше, и надзор за ними послабей. У посошного одно дело — подай или подвези. Не поспел вовремя — старшина съездит в зубы, и дело с концом. Каждый старшина бережёт спины своих людишек: на посеченный горб много не взвалишь. А ежели ещё Махоня погуляет — неделю к спине тряпьё прикладывать нужно. Оттого и остерегаются посошные старшины слать под розги своих посошников, за великую провинность только отсылают к Махоне. Чаще попадают к нему ездовые: то коня перепоят, то овёс утащат и на брагу сменяют или на колеса вовремя дёгтю не положат… Заскрипит колесо — а остановиться боже упаси! — и старшина тут как тут и крутым матом да батагом через спину… А ежели не в духах, без мата и без батагов, смиренно, как праведник, скажет:
— Вечером-ка явись!..
Вечером, ещё более не в духах, позабыв, кто в чём виноват, начинает допытывать явившихся:
— Чем винил?
— Колесо затёр: дёгтю не положил…
— Врёшь, братец… А ежели и не врёшь — всё едино, чтоб поприглядистей был. Давай-ка лоб!
Поставит старшина мелком на лбу метку-чертку, всыпет Махоня за эту чертку дюжину розог. Две чертки — две дюжины. За три — три! Ежели поставят на лоб крест — получать плети. За один крест — полдюжины, за два — полную. Иного счёта нет: исстари так уложено, и исстари неизменно всё так и ведётся. Десятские, и сотские, и тысяцкие, и головы стрелецкие, и даже воеводы — все метят провинившихся чертками и крестами.
Так и идут виновные к Махоне с мечеными лбами. А ему большого ума не надо: поглядит на лоб и отстегает ровно по метке. Шельмовать не шельмуют. Всякий метчик, старшина то, иль десятский, иль сам воевода, поставит метку и непременно скажет:
— Гляди, Бог шельму метит!
И каждый вспоминает сто раз слышанную, рассказанную и пересказанную притчу о шельмеце, которого Бог на всю жизнь отметил, и страшится стереть метку, и несёт их к Махоне все, сколько бы ему их ни поставили.
Первого Махоня не сечёт. Первый сидит при нём и подаёт ему розги, окатывает водой отсечённых, привязывает и отвязывает их от лавки. У Махони такой обычай… Не сдуру, не с блажи держится его Махоня. Ему всегда требуется помощник, вот и милует он первого, чтобы тот с охотой и старанием помогал ему.
10
Копейщик, у которого царь на смотре копьё пробовал, поспел к Махоне первым. Бешено, как впервые взнузданный конь, мчался он. Три креста поставил ему тысяцкий. Только ноги могли спасти его от полутора дюжин Махониных плетей. Не встал бы он после них: не той он был силы, чтоб выдюжить такой бой, оттого и мчался как скаженный, обгоняя по дороге таких же, как и сам, надеющихся спастись от тяжёлой Махониной руки.
Вскочил он в предбанник, где Махоня уже приготовился к своей немудрёной работе, и повалился как мёртвый, без единого звука, только брязнулся об пол своим изжелта-бледным лицом.
Махоня плеснул на него водой, посмыкал за бороду, попинал легонько в зад. Копейщик очнулся, показал Махоне лоб.
— Ох, мама кровная! — ужаснулся Махоня и присел перед ним на корточки. — Ну, подымась, подымась, — стал он ласково приговаривать и помогать копейщику подняться на ноги.
Копейщик поднялся, шатаясь, подошёл к кадке с водой, бултыхнулся в неё головой.
— За что ж тебя так, родимай?
— За царя… — просипел копейщик.
— За которого-то быть царя?
— За нашего… батюшку Иван Васильча!
— Господи! — прошептал Махоня и перекрестился. — Что ты?..
— А ништо… Мы с ним — как с тобой… Погутарили про воинское дело… Копьё он у меня… взял!.. Этак половчил в руке… и — в землю!
— Ты ж чаво?..
— А я ничего…
— Ишь ты! А плётки — пошто?
— Копьё-то… не встрянуло!
— Ух, матерь кровная! — снова ужаснулся Махоня.
— Дык, теперь што? — радостно сказал копейщик. — Теперь ништо!
— Верноть, — согласился Махоня. — Бог тебя послал нонче первым, а первого я не секу.
Копейщик сел на лавку, откинулся головой к стене.
— Посидь, посидь, — сказал ему Махоня, — а я по нужде отойду. Како зайдут яшо, так и почнём.
Махоня вернулся с улицы, а в предбаннике уже сидело пятеро. Подпоясался Махоня красным кушаком, хлебнул квасу, потёр ладонью меж жирных ягодиц и ласково поманил ближнего:
— Не бойсь, родимай! Розга, она что мать родная, сечёт и ум даёт!
Мужичок от страха не мог и кафтан с себя снять.
— Подсоби, — сказал Махоня копейщику.
Копейщик споро раздел мужика, уложил на лавку, пристегнул руки-ноги ремешками. Махоня неторопливо вынул из кадки розгу, протащил её сквозь сжатую ладонь, покачал в воздухе, словно примеряясь, и без замаха, будто вполсилы, стеганул по напряжённой, потной спине. Мужик даже дёрнуться не успел, но заорал так, что Махоня отступил в удивлении и заглянул ему в лицо.
— Больноть? — спросил он ласково.
— Дюжа… — простонал сквозь зубы мужик.
— Далей полегчей будя, — так же ласково сказал Махоня и снова полосонул через спину розгой.
…Пока он высек первых пятерых, явилось ещё человек тридцать. Расселись по лавкам, угрюмо, безмолвно, как перед покойником. Изредка кто-нибудь вышепчет: «О, Господи Исусе Христе…» — торопливо перекрестится и опять уткнёт бороду в кафтан.
Махоня лоснится от пота, хекает в каждый удар — надрывно, как стонет, с руки срываются при каждом ударе брызги пота и падают на иссечённую спину, въедаясь солью в багровые извивы.
Подошёл к Махоне один с крестом на лбу — пот с бороды ручейком…
— Хочь перемена, — обрадовался Махоня, увидев крест. — Дай-кось мне плеть, — сказал он копейщику.
Тот подал ему плеть. Махоня стал разминать её, подбадривая вконец потерявшегося мужика:
— Не бось, родимай! Плётка, она мягчей розги! Плётка рвёт, а рваное быстрей гуится. Что ж ты укоил, что плети схлопотал?
— Коня загнал.
— Легко отделаешься, родимай, за грех такой великий! В раю будешь, помянешь Махоню добрым словом.
После трёх ударов мужик запросился:
— Погодь, Махоня… Мочи нет.
— Чего ж годеть? — сказал ему ласково Махоня. — Эвон у меня яшо сколь страдальцев! До полуночи не управлюсь. И со счёту ты меня сбил, родимай, — сокрушился Махоня. — Чтоб ни Богу в обиду, ни тебе, почну сызнова.
11
Басманов после вечернего осмотра войска, на который он ездил с Горенским и третьим воеводой молодым княжичем Оболенским, решил заглянуть к Махоне, посмотреть на его работу. Горенский подумал было отказаться и поехать выспаться перед завтрашним походом, но почему-то не посмел. Он чувствовал себя перед Басмановым как-то неуверенно — то ли оттого, что впервые шёл вместе с ним в больших воеводах, то ли от страха перед ним. Исходила от Басманова какая-то сила, которой Горенский не понимал, но которую чувствовал на себе, чувствовал её жестокость и властность, и потому не решился.