— Вы пришли, сэр, сделать какое-нибудь приношение святому?
В первую минуту я был озадачен и не знал, что ответить.
— Если вы хотите, я сделаю какое-нибудь приношение. Что обычно дарят святому?
Я стал шарить в карманах в поисках двадцатипятицентовой или пятидесятицентовой монеты.
— А что, святой излечил вас от болезни или укрыл вас от опасности?
— Может статься и так, но я об этом ничего не знаю.
— Тогда принесите ему цветы. Их можно купить у входа. На пять центов будет достаточно. Святой не принимает дорогих подарков.
Важно, чтобы подарок был от души.
Я пошел с ним ко входу, купил за пять центов букет синих цветов у стоявшей там женщины, и мы направились вместе в желтый, дымный от курений сумрак храма, к святому.
Как я и ожидал, это оказался заурядный образчик храмовой скульптуры. Сто лет тому назад, когда вера еще не ослабла, церковные мастерские выпускали их тысячами. Скульптор с большим тщанием отделал пышные складки на одежде святого, но ему не хватило вдохновения, чтобы передать возвышенное выражение лица, и общие результаты оказались посредственными, Лицо статуи было почти черным. Это не удивило меня. Индейцы не могут поверить в праведность и милосердие святого с белой кожей — пусть он десять раз святой — и стараются как можно скорее закоптить ему лицо курениями, иногда даже тайком красят его. Этот святой был теперь настоящим индейцем — простецкий, скромный в своих требованиях; даже позолоту и пурпур своего одеяний он дружественно прикрыл слоем сажи. Что было странным, это белая хлопчатобумажная рубаха, надетая на черный торс Сан-Фелипе.
— Почему на нем рубаха? — спросил я карлика, стоявшего рядом со мной.
— Когда индеец боится, что его хотят убить, он приносит сюда свою рубаху, и святой обычно соглашается поносить ее. Потом ни пуля, ни нож ее не берут.
Карлик широко осклабился, довольный, что сумел удовлетворить мое любопытство.
Меня вдруг словно осенило.
— А чья же это рубаха?
Так прямо нельзя было спрашивать.
— Индеец принес ее, сэр. Какой-то индеец.
Сейчас, если я не буду осторожен, он уйдет в свою раковину, и я не услышу ничего, кроме отговорок.
— Индейцы глупый народ, сэр.
— А что, это первая рубаха, что принесли святому за последние дни?
Улыбка карлика застыла и казалась грустной гримасой. Он покачал головой. Теперь я больше ничего от него не добьюсь. Индеец не будет лгать у статуи святого, но никто не заставит его и сказать правду. Впрочем, внезапное тупое упорство моего собеседника было красноречивее слов.
Я решил подойти к нему иначе. Я усомнился в чуде.
— Ну, а между нами, как вы сами думаете, может рубаха спасти человеку жизнь?
Карлик кротко вознегодовал:
— Конечно, сэр. Если святой согласился ее надеть, человек в безопасности. Когда мой отец еще был мальчиком, это было раньше, чем он стал хранителем святого, у нас было индейское восстание. Индейцы радели свои рубахи на святого, и пуля их не тронула.
— А что с ними случилось потом?
Я не слышал, чтобы хоть одно индейское восстание окончилось победой.
— Власти им уступили. Потом пришли солдаты, увели их и повесили, но, пока они носили эти рубахи, пуля их не брала.
Хотя все разъяснилось, мои достижения ограничивались пока только уверенностью, что люди, которых я ищу, действительно в Джулапе и прячутся в джунглях поблизости. Каким способом установить с ними связь, я по-прежнему не знал. Я вышел из церкви и машинально — больше идти было некуда — зашагал обратно к «Золотой цепочке», не переставая раздумывать, что делать дальше. Хозяин спал в той же позе, в какой я его оставил, а полуощипанные грязные куры разгребали земляной пол.
Я только собрался разбудить его, как мое внимание снова привлек портрет Бальбоа, благожелательно взиравшего со стены. У меня явилась неожиданная мысль.
Я наклонился к спящему и слегка потряс его за плечо, он не проснулся. Я выглянул в дверь, никого не было видно, собаки, дремавшие на солнце, не шевелились. Я снял плакат со стены и, разложив на столе, написал прямо на портрете крупными буквами: «Чиламы, прячущиеся в Джулапе! Я, ваш отец, президент Бальбоа, обещаю вам прощение и свободу. Возвращайтесь и сдайте оружие!» Я подчеркнул слова «прощение» и «свобода» несколько раз, потом добавил: «Ничего не бойтесь!»
Я свернул плакат трубочкой, сунул за пазуху и снова пошел в церковь. Наступили самые жаркие часы дня, молящихся почти не было. Свечи догорели, в церкви было темно несколько индейцев спали на полу. Карлик тоже исчез. Я пошел прямо к нише, где стоял святой, и приколол плакат к надетой на нем рубахе.
Больше у меня дел не оставалось. Было два часа пополудни, день был тяжкий, душный, стояла почти экваториальная жара. Весь мокрый от пота, я вернулся в кантину выпить на прощанье; меня мучила сильная жажда.
Я проглотил две порции лимонада и уже собрался выйти, когда свет на улице вдруг померк с такой быстротой, как бывает лишь в кино.
Всего минуту назад дышавшее зноем небо казалось обесцвеченным, как это бывает днем в тропиках в это время года; сейчас оно стало багровым; я знал, что польет дождь. В нагорье уже больше месяца, как сезон дождей миновал, но здесь, в тропической зоне, он еще только шел к концу. В любой момент могли набежать тучи, небеса разверзнуться и пролиться на землю.
Я стоял в дверях и наблюдал. Горы за деревней вдруг исчезли из виду, будто их никогда не было. Упали первые капли дождя и, словно маленькие спелые плоды, падая, забарабанили по железной крыше кантины. Потом стена грозового ливня вломилась в деревню; в продолжение двух часов гром потрясал горы и дождь со свистом сек землю; пол в кантине превратился в неглубокое озеро, по которому плыли утонувшие тараканы. Такого ливня мне не приходилось еще видеть, и я вспомнил о судьбе испанских конквистадоров в их первой столице Альмалонге; кратер вулкана Агуа наполнился водой, а потом вода низверглась на город и смыла его.
Дождь разом перестал, показалось солнце и засияло всеми цветами радуги в каплях, падавших с крыш и с деревьев. В деревне вода стояла по щиколотку; с милю тропа походила на неглубокую речушку. Когда я вышел на шоссе, оно уже подсыхало; вода, сбегая, оставляла островки песка и ила. Подушка на сиденье джипа сочилась, как мокрая губка. Я выжал ее, бросил на заднее сиденье и уже уселся за руль, когда мне бросились в глаза следы шин на мокром песке по другую сторону шоссе.
Я был поражен; так я был уверен, что здесь можно просидеть неделю и не встретить машины!
Немного поразмыслив и почувствовав беспокойство, я развернул машину и медленно поехал вниз по шоссе, приглядываясь к следам на песке. Они начинались у края шоссе за ближайшим поворотом. Не требовалось особого сыскного таланта, чтобы установить, что машина еще недавно стояла у шоссе, — кустарник был помят и поломан, — рядом с пещерой, в черной пасти которой сейчас клокотала белая пена. Видно было, что колеса буксовали, когда машина брала невысокий подъем; дальше виднелись следы двух мужчин, которые спустились к шоссе, чтобы сесть в машину. Размер покрышек и фирменный, рисунок на резине были в точности те же, что у моего джипа. Не возбуждало сомнений также, что этот другой джип прибыл сюда до того, как начался дождь, и уехал, как только шоссе очистилось от воды, — может быть, всего несколько минут назад.
Без особого удовольствия я сделал сам собою напрашивавшийся вывод: кто-то следовал за мной по пятам. Но кто же? В Гвадалупе насчитывалось не менее полудюжины джипов, и, разумеется, покрышки были на всех единого образца.
Возникали и более тревожные вопросы: зачем понадобилось за мной следить и что удалось установить моим преследователям?
Когда я вернулся в отель, Греты уже не было. Меня ждала записка, набросанная карандашом; когда я увидел на конверте знакомый небрежный почерк, сердце у меня упало, я знал заранее, что там будет написано.
«Дорогой мой, — прочитал я, — самолет в четверг отменен. Мне предлагают доехать на попутной машине почти до самого Кобана. Я решила согласиться. Как всегда, я была счастлива повидаться с тобой, как всегда, хотелось поговорить о многом, но это у нас никогда не получается…» Здесь полстроки было тщательно зачеркнуто «…боюсь, что тебе больше нечего мне сказать, и я думаю, что мне надо уехать поскорее, — так будет лучше. Извини, пожалуйста, что я вчера вечером надулась и так глупо себя вела. Мне было с тобой очень хорошо». Я читал эти строки и видел Грету, стоящую у конторки портье и наскоро пишущую мне эти фразы. Все ее поступки были непосредственны, и я утешал себя мыслью, что ей будет достаточно раз взглянуть на Кобан, где она не была с детских лет, чтобы изменить свое решение.