Он разогнал кур, занявших его место на земляном полу, затем улегся и заснул снова. Я сидел, потягивая теплую безвкусную жидкость и раздумывая, что предпринять дальнее. Было очень жарко. Мухи жужжали и лезли повсюду, садились мне на лицо, на руки, на край стакана. Я убил несколько штук и смахнул на пол, оставшиеся в живых набросились на мертвых и подыхающих, пытаясь совокупиться с ними.
На стене висел фотографический портрет президента (первого выпуска, с отеческим выражением лица) и обычного типа календарь, бесплатно рассылаемый страховыми компаниями, на котором нарисована белокурая красотка с огромным полуобнаженным бюстом (индейцы никак не могут привыкнуть к этим произведениям изобразительного искусства, экспонируемым в кантинах). В стене возле моего столика виднелось несколько пулевых отверстий от крупнокалиберного револьвера.
Я сидел так около получаса, когда в кантину вошел бродячий гадальщик с канарейкой. Взяв с меня два цента, он опустил клетку на пол и приоткрыл дверцу: птичка вспорхнула ко мне на стол. Гадальщик вытащил из кармана пачку отпечатанных типографским шрифтом прорицаний, разложил их на столе, и канарейка, раскидав их, выбрала одно, схватила в клювик и запрыгала ко мне. Эти гадальщики с канарейкой пользуются у индейцев большим доверием. Секрет их прост — они предсказывают только злую судьбу. Если здраво рассудить, каждого индейца ждут болезни, нищета и несчастье, ничего больше; обещать индейцу наследство богатого дядюшки, нежданный куш на бирже или путешествие в Европу было бы по меньшей мере нелепо.
Я развернул бумажку и под слегка насмешливым взглядом гадальщика прочитал: «Твоя возлюбленная покинет тебя». Конечно, она покинула бы меня, будь я горемыкой индейцем.
Она оставила бы меня с четырьмя сиротами, скончавшись от малярии, от родильной горячки, от сотни других болезней, давно уже излечимых, но продолжающих истреблять индейцев в этой стране. А быть может, лавочник-ладино соблазнил бы ее какими-нибудь побрякушками и увел с собой. Или она сама, устав от нищеты, покинула бы мужа, который шесть месяцев в году проводит где-то на плантации и приносит оттуда горсть мелких монет и венерические болезни..
Когда я встал из-за стола, мое неверие было несколько поколеблено; соприкосновение с суеверием оставляет в душе легкий след; я решил зайти в церковь. Это было великолепное здание, с которым четыре века землетрясений ничего не могли поделать. Я сразу увидел, что индейцы забрали церковь под свои богослужения; у входа, подобно страже, стояли кучкаханы, или календарные жрецы, как их еще называют, с копаловыми кадильницами в руках. Я подошел к одному из кучкаханов, поклонился и попросил разрешения войти в церковь. Ничего не ответив, он метнул на меня яростный взгляд. Поскольку он не преградил мне путь, что непременно сделал бы, если бы церковь была закрыта для белых, я вошел.
В церкви оказалось больше народу, чем я встретил за все время, гуляя по деревне. Они были одеты по-разному, и я решил, что сюда стекаются представители разных племен. Внутренность огромного храма ничем не была заполнена, если не считать алтарей по стенам, у которых кучками и полукружьями стояли индейцы в ритуальных костюмах, каких вы никогда не увидите вне храма; на них были головные повязки и шали, украшенные по краям кистями, в руках они держали молитвенные мешочки. Индейцы теснились вокруг горящих свечей, которые они втыкали в бесформенные холмики воска на церковных плитах. Там, где свечи горели за здравие живых, были разбросаны красные цветы; там, где молились за упокой усопших, — желтые. Сотни и сотни свечей пылали на огромном пустом полу храма; другого освещения не было; стены были глухими, без окон. Старшины каждого племени стояли или склоняли колена, окруженные людьми из своего рода, и возносили молитвы громким голосом, с той разговорной интонацией, с которой индейцы беседуют со своими богами. Здесь, в храме, они так мало походили на тех, какими они были в деревне, что их можно было принять за совсем других людей.
Индейцы здесь были индейцами.
Я задал себе вопрос, был ли когда другой народ на свете, который с такой силой отстаивал бы себя, как они? Завоеватели захватили их страну, превратили их в рабочий скот. Завоеватели клеймили их тавром пожизненного рабства, не только их, но и детей их; молодых женщин отдавали в наложницы солдатам. Восстания подавлялись с такой свирепостью, что безлюдели целые страны, и все-таки те, кто оставался в живых, продолжали держаться. Потом в игру вступила католическая церковь.
Сперва она правила с помощью святой инквизиции и сжигала язычников на кострах. Позже, возглавляемая епископом Лас Касасом, только что выпущенным из сумасшедшего дома, куда он попал, насмотревшись пыток и казней, церковь провозгласила новый поход под знаменем братской любви. Не знавшие жалости политики в сутанах погасили костры, уволили палачей и заплечных дел мастеров и бросились в схватку с новым оружием — милосердия и терпимости.
Нищенствующие монахи отправились по горным тропам распространять учение Христово; индейцы внимали им кротко и молчаливо, порою, чтобы угодить миссионерам, даже повторяли их молитвы. Результаты не изменились. Чего не удалось добиться кровавыми пытками, не удалось добиться и проповедями. Индейцы остались при старой вере; безгласные боги дождя, урожая и смерти вышли победителями.
Как и в Гвадалупе, индейцы здесь громко и не таясь возносили молитвы богам своих праотцев. Те, кто считал неосмотрительным полностью игнорировать теологию белых, молились понемножку какому-нибудь святому, чтобы тот заступился за них перед христианским богом.
Мне было известно, что индейцы считали его богом Судного дня и возмездия, который может помешать им войти в рай их предков. Церковь посещали и ладино; это они внесли практику благодарения божества, чуждую индейским религиозным традициям.
Они покрыли стены храма выполненными по обету произведениями живописи, посвященными Сан-Фелипе — святому Филиппу, — в благодарность за оказанные им благодеяния. Здесь были сотни картин больших и малых, развешанных в полном беспорядке, по большей части трогательных, иногда смешных. На одной электротехник-ладино, выздоровевший после тяжелого поражения током, был изображен лежащим на полу; электричество выходило из его тела в виде молний. Женщина, перенесшая тяжелую операцию, лежала на операционном столе; хирург с лицом нечистого духа склонился над ней; инструмент, которым он орудовал, больше всего напоминал садовые ножницы.
Очень славная картина в углу с масштабом, указывавшим, насколько изображение на полотне уменьшено по сравнению с натурой, была даром механика, свалившегося в колодец; пострадавший был показан в момент, когда его поднимают на поверхность; он сидел верхом на ведре, на голове была щегольски нахлобучена широкополая шляпа.
Я разглядывал картины, насколько это удавалось мне в чадном свете свечей, когда кто-то сзади произнес пронзительным фальцетом;
— Добрый день, сэр.
Вздрогнув, я обернулся. За мной стоял, полуоткрыв рот, маленький человечек и дурашливо улыбался. У него было лицо лилипута, без единой морщинки, как у ребенка; из-под подбородка торчали два-три длинных седых волоса.
Косточки у него были тонкие, не толще прутьев, из которых плетут садовую мебель, а плечи, коленки и локти выступали острыми углами из-под изношенной бумажной рубахи, которую он носил в качестве облачения.
— Добрый день, — ответил я. — Вы здешний священник?
— Нет, сэр. Здесь нет священников. Я хранитель Сан-Фелипе. Это наследственная должность. Нашему семейству разрешили остаться здесь, когда священники покинули храм, потому что святой возлюбил нас.
Он смолк, но рот его остался полуоткрытым, между губами виднелся язык. Я понял, что передо мной слабоумный. Слабоумие наделило его этой страшноватой вечной юностью и стерло все признаки расового различия. Его можно было принять за белого так же, как за индейца.
Хотя он, по всей вероятности, был индейцем, он беседовал со мной без малейшей робости.