— Хорошо, — сказал я. — Иди один. Когда ты доберешься до них, а я знаю, что ты доберешься, — приказываю тебе оставаться в укрытии до темноты. Мы спустимся и заберем вас.
Мы пожали друг другу руки. Я успел полюбить этого человека.
— Разве ты не берешь коня?
— Нет, пойду пешком.
Вот как! Это было дурным знаком. Он хотел уберечь коня, а я знал, что, когда вакеро попадает в опасную переделку, он подставляет под пулю себя, чтобы спасти лошадь. «Если он останется жив, я подарю ему свою шелковую рубашку», — подумал я. Шелковая рубашка единственное, чем можно пленить вакеро.
Выходя на тропу, Кальмо обернулся и помахал рукой.
— Hasta luego[11], капитан, — крикнул он.
Это звучало более успокоительно. Если бы он считал, что идет на самоубийство, то сказал бы: «Adiós»[12]. Я приказал солдатам прикрывать его ружейным огнем, но практически это почти ничего не давало — мы знали, что виджилянты скрываются в кустарнике на склонах; точнее позиции их были нам неизвестны. Кальмо не взял с собой ни винтовки, ни пистолета, по моему приказу он нес в руке палку с белым платком. Это было эффектное зрелище. Сопровождаемый бабочками, порхавшими вокруг его головы, Кальмо фланирующим шагом шел по тропе; он то выходил на солнцепек, то шагал в тени, останавливался, осматривался кругом, сбивал головки цветов своей тросточкой, с которой очень скоро свалился белый платок. Иногда он махал нам рукой, и мы махали ему в ответ; некоторые из солдат что-то ему кричали.
Я не мог удержаться и начал считать его шаги, памятуя все время, что сорок бандитов, притаившихся в джунглях на склоне, берут его сейчас на мушку — алкоголики, полупомешанные, курильщики марихуаны, профессиональные убийцы, убивающие просто так, ради удовольствия. А он идет небрежным шагом, человек, наживший множество врагов, представитель ненавистной им власти, которая морила их голодом, мучила в тюрьмах. Ведь это — сражение; если Кальмо убьют, никто никогда не узнает, от чьей пули он пал. Я продолжал отсчитывать шаги Кадрмо, пока он не дошел до конца тропы и не стал спускаться по круче. В поле зрения оставалась только верхняя половина его тела.
А вот он совсем исчез из вида. Мы дружно закричали, и виджилянты ответили нам из джунглей крцком и свистом. Теперь, когда Кальмо благополучно соединился с чиламами, медлить было не к чему. Я уже собрался дать команду «по коням», когда одна из наших лошадей понесла., Ее, должно быть, ужалила змея, и она, оборвав привязь, помчалась галопом вверх по склону и дальше в джунгли. Поднялась беспорядочная стрельба, и, к нашему изумлению, оказалось, что противник гораздо ближе к нам, чем мы думали: часть виджилянтов расположилась у нас на флангах, а некоторые преграждали нам дорогу к ручью. Кто-то из них, вероятно, принял галопирующую лошадь за тапира, которые часто встречаются в этих местах, и стрельнул для потехи. Так или нет, но этот выстрел повлек за собой цепную реакцию; несколько пуль просвистело между скал, где мы лежали; и я должен был отказаться от какого-либо выступления и ждать темноты.
Казалось бы, что, сидя в глубокой лощине, идущей с севера на юг, нелегко установить с точностью время захода солнца. На самом деле это не так. Птицы и звери отмечают конец дня множеством верных сигналов. Например, ровно за час до заката длиннохвостые попугаи, которые никогда не показываются днем, забираются на верхушку дерева и суетятся и чирикают там, словно скворцы. Немного погодя с большой торжественностью пролетают туканы. Только ученым-естествоиспытателям удавалось близко наблюдать этих причудливых птиц днем, следить за их жизнью; но в тропиках, по прошествии получаса после восхода солнца и за полчаса перед закатом, туканы проносятся у вас над самой головой, со свистом рассекая воздух своими гигантскими клювами, четко вырисовывающимися на темнеющем небе. А вслед за тем, когда садящееся солнце подожжет верхушки джунглей, мартышки поднимают свой нервный, истерически-ликующий — вопль. Мартышки очень точны, они не запаздывают даже на две минуты.
Эти знаки уходящего дня (и, должно быть, ещё сотни других, неприметных для белых людей) индейцы, в согласий с их общим взглядом на природу, рассматривают в неотрывной связи с жизнью и судьбой человека. Тени легли на лощину, длиннохвостые попугаи отправились на ночлег, пролетели туканы, и только мартышкам осталось угостить нас своей предзакатной истерикой, когда один из моих вакеро что-то крикнул, и все мы подняли головы.
Чиламы вышли на тропу и двигались гуськом по направлению к нам; их белая одежда светилась в сумерках. С винтовками за спиной они шли один за другим своей быстрой упругой индейской рысцой. Сначала я не заметил Кальмо, потом увидел, как он обгоняет индейцев, чтобы стать во главе колонны. Сомнения не было, задуманная нами операция провалилась. До темноты оставалось еще полчаса, а пока что противник мог вести прицельный огонь с не меньшим успехом, чем в полдень. Но что могло случиться? Кальмо никогда не нарушил бы самовольно приказ. «Я приведу их, когда станет темно», — сказал он мне. И вот он ведет их сейчас, подставляя под пули виджилянтов.
Противнику не приходилось бить наугад по движущейся цели. Нет, каждый человек был отчетливо виден с головы и до пят. Можно было точно рассчитать, где у него бьется сердце под ребрами и где, повыше бровей, расположено вещество головного мозга. А если вы были неискусным стрелком, или нервы у вас начали сдавать из-за неумеренного потребления алкоголя, или вас все еще беспокоил суеверный слух о заколдованных рубахах, что ж, вы могли тогда целить в легко находимый и легко уязвимый центр человеческого тела — в живот. Я только успел скомандовать «к бою», как послышался вопль первой мартышки, словно негромкое пение ребенка на одной ноте, постепенно нарастающее; начинает всегда одна, за ней подхватывают остальные. В ту же минуту чиламы перешли на бег, и виджилянты открыли по ним огонь.
Так тихим летним днем налетает шквал: только что он сгибал вершины деревьев в дальней чаще, но вот он уже прижимает к земле рожь на поле, где вы стоите. Чиламы бежали неторопливо, на индейский манер, как будто их стреножили, когда шквал разом обрушился на них и разметал, словно соломенные чучела.
Нам были ясно видны вспышки винтовочных выстрелов из покрытых вечерней тенью джунглей, и я приказал вести беглый огонь по каждой вспышке. Я упер в плечо приклад своего маузера, стараясь не думать о том, что сотворил выскочивший затвор с Моралесом, засек очередную вспышку в джунглях, подождал, пока она повторится, подсчитал расстояние от выходного отверстия винтоеки моего противника до самого стрелка и нажал на спусковой крючок. Выстрел отдался у меня в зубах и в шейных позвонках.
Я повернул затвор и выстрелил снова. После пятого выстрела вспышки прекратились. Гром моего маузера воодушевил меня. Я дрожал от волнения, но был доволен. Я вынул пустую обойму и вставил новую; рука у меня была в крови; при отдаче скоба спускового крючка разбила мне большой палец. Наверху появились несколько фигур; они вырисовывались в небе, как человечки-мишени в ярмарочном тире. Я с наслаждением выпустил по ним две обоймы, и они убрались прочь. Я отложил маузер и стал глядеть на тропу. Чиламы все еще были здесь.
Они спускались к ручью, унося раненых. При полной путанице мыслей, владевших мною в эту минуту, я все же удивился, что индейцы помогают друг другу. До сих пор я разделял убеждение многих белых, что они стоически относятся к собственной участи и совершенно безучастны к судьбе других. Быть может, в бою они ведут себя иначе.
От этой кучки смешавшихся, боровшихся за жизнь людей отделилась низкорослая малоприметная фигура. То был Кальмо. Умерив шаг, он неспешно направился к нам, не оглядываясь ни направо, ни налево, с бравадой, от которой мне стало не по себе. На каждую вспышку в джунглях мы отвечали немедля дружным огнем. Кальмо оставалось пройти не более тридцати шагов. Я ясно различал его лицо, на котором застыло выражение неестественного спокойствия, и моя досада на его глупое упрямство сменилась яростью. Я закричал ему, чтобы он бросил свои фокусы и ускорил шаг. Мне не всегда даются испанские крепкие выражения, без которых не обойтись в такой час, и, как мне показалось, Кальмо улыбнулся. Потом он словно заколебался, идти ли ему дальше, поднял ногу выше, чем надобно, как будто хотел шагнуть на невидимую нам ступеньку, потом опустил ее. Он был так близко, что я видел, как вдруг изменилось выражение его лица. Эта прогулка больше не веселила его. Он поднял другую ногу, но снова опустил. Он топтался на месте, увязая в невидимых зыбучих песках.