Я заметил, что из почтения ко мне Игнасио был босиком.

Радостно сияя, вошла Мария, жена Игнасио, с чайным подносом. Я выпил чаю, отдававшего козьим молоком, которого всегда терпеть не мог, и проглотил ломтик маисового бисквита, сделав вид, что он мне очень понравился. Ничего в доме не изменилось. Все стояло на старом месте. Мой отец, хоть и не столь энергичный, как мой дед, отличался более тонким вкусом; завершая внутреннюю отделку дома, он выписал драгоценные породы дерева из лесов Эль-Пэтена, и от стен исходил навсегда связанный для меня с детскими годами медвяный смолистый запах. У нас в комнатах было всегда мало мебели, и от этого дом отличался необычайным резонансом, Сейчас, когда я заговорил и услышал раскаты своего голоса, я вспомнил старика деда в последние годы его жизни, наполнявшего дом сверху донизу великолепной валлийской риторикой.

У Игнасио было. что мне порассказать. В тоне его сквозила лукавая гордость. Служба нашему семейству была для Игнасио своего рода священным услужением; он стоял на страже наших интересов и готов был отстаивать их любой ценой, пускаясь на самые хитроумные уловки.

Когда Мария собрала со стола и удалилась, Игнасио, предусмотрительно уверившись, что нас никто не подслушивает за дверями или под окном, начал свой рассказ:

— В первый месяц, что вы уехали, можно сказать, ничего не случилось. Все шло по-старому. Потом однажды явился правительственный чиновник и стал разъяснять пеонам их новые права. Я, конечно, помалкивал. Делал вид, будто во всем с ним согласен. А еще через несколько дней ко мне пришли два капоралес. Один — Санчес, вы его, должно быть, помните, а второго сейчас здесь нет.

(Санчес? Конечно, я помнил Санчеса. Санчес был из тех чудаков индейцев, которые немного приобщились к грамоте. Мрачноватый самолюбивый юноша. Он был отличный работник, непьющий; и отец назначил его капрале — так у нас называют десятников.)

— Беседу со мной вел Санчес. «Не подумайте, патрон, что мы что-нибудь имеем лично против вас, но вы, должно быть, уже слышали, что нам отдают землю». Вытащил из кармана переписанный от руки правительственный декрет и прочитал мне его вслух. Раз или два он спотыкался, и мне приходилось ему помогать.

«Заходите в дом, джентльмены, — говорю я. — Разрешите взять ваши шляпы. Я к вашим услугам. Рассматривайте меня как своего помощника. Чем я могу быть вам полезен?» Понятное дело, сударь, я не мог обо всем этом вам тогда написать.

Всякий раз, как у меня был постоянный адрес, Игнасио высылал мне месячные отчеты, весьма краткие и, по необходимости, довольно глухие, но по-прежнему вложенные в пожелтевшие пергаментные конверты из секретера моего отца и украшенные внушительной сургучной печатью, наподобие правительственных документов.

«Мы будем сеять маис, и бобы, — говорит Санчес. Вынул из кармана еще какую-то бумагу и давай читать мне: — Предки индейского народа жили и созидали свою великую цивилизацию, ограничивая свои потребности маисом и бобами. Больше они ни в чем не нуждались».

«По правде говоря, — сказал я, зачислив себя для верности тоже в индейцы, — мы нуждаемся еще в добром стаканчике агуардьенте».

«В будущем, — говорит Санчес, — мы совсем откажемся от алкоголя; пьянство унижает наш народ и мешает нам успешно бороться за свои права». Так и сказал. Как сейчас помню его слова. Да, подумал я, если индейцы перестанут пить агуардьенте, мы, пожалуй, действительно останемся без батраков. «Что же вы думаете предпринять?» — спрашиваю я его.

«Прежде всего, — отвечает Санчес, — мы хотим вырубить кофейные рощи». — «Сразу все?» — спрашиваю я. Я уже прослышал, что индейцы рубят кофейные рощи на соседних плантациях, и старался придумать какой-нибудь способ спасти наши. Но я знал, что, стоит мне произнести одно неверное слово, и Санчес меня убьет. Санчес говорит: «Мы срубим кофейные деревья, а потом посеем на этой земле маис и бобы. Может быть, еще немного тыквы. Чиновник, который к нам приезжал, говорил, что правильное питание требует разнообразной пищи». — «Кофейные бобы созреют через три недели, — говорю я. — Не выгоднее ли вам снять урожай? Ведь на девять десятых работа уже сделана». — «Кому нужен этот кофе? — отвечает Санчес. — Мы его не пьем. А продавать его нет надобности. Мы ни в чем не нуждаемся и покупать ничего не будем». — «Пожалуй, вы правы», — говорю я. Да, сударь, так я и сказал, а Санчес со своим приятелем сидят вот здесь и держат на коленях обнаженные мачете. Ведь и правда, повторяю я про себя, им на самом деле ничего не нужно. А сам все думаю, как мне изловчиться, чтобы спасти кофейные деревья. — «Что ж, говорю, джентльмены, вы. как видно, хорошо обмозговали свое решение.

Значит, так тому и быть. Могу ли я чем-нибудь вам помочь?..» Я думаю, они ждали от меня какого-нибудь подвоха, а когда увидели, что я преспокойно с ними соглашаюсь, то и сами успокоились. «Я хочу сказать вам от имени всех рабочих на плантации, — говорит мне Санчес, — что мы против вас лично ничего не имеем; разве только, что вы представитель старого режима. Если хотите перейти в наши ряды — пожалуйста. Будете работать, как все, и получите свою долю, как все. Частная собственность отменяется».

«А что — это тоже правительственный декрет?» — спрашиваю я. «Нет, воля индейского народа», — отвечает он. «Вот и отлично, — говорю я. — Значит, по рукам. Кстати, сколько у нас займет времени вырастить урожай маиса и бобов?» — «Если погода будет хороша, месяца три». — «А что мы будем есть эти три месяца?» — «Подтянем кушаки. Индейцы привыкли обходиться малым. Как-нибудь перебьемся».

Тут меня осенила мысль: «Но ведь сперва нужно срубить пятнадцать тысяч кофейных деревьев. На это уйдет еще месяц».

«Будем рубить по частям, не сразу», — говорит Санчес. И я понял, что я на правильном пути. «Пожалуй, выгоднее всего начать с молодой рощи и сразу засеять этот участок, — говорю я. — Я поступил бы именно так. К тому же у нас там под самым холмом колодец. Будем поливать посевы, и дело пойдет быстрее».

— Так мы договорились, — сказал Игнасио, — и они вырубили молодую рощу. — Он сморщился, как будто ему дали попробовать очень горькое лекарство. — За три дня мы уничтожили топором все, что создавали три года.

Но делать было нечего. И они посеяли свои бобы и маис.

Выражение на лице Игнасио переменилось.

— Не прошло и недели, как ко мне является Санчес. «Мою младшую дочку ужалила змея», — говорит он. Вы ведь знаете, я у них и за доктора, и за повивальную бабку. «Где же она? — спрашиваю. — Почему ты ее не принес?» — «Она скончалась», — говорит он. Я и сам должен был догадаться об этом по дурацкой улыбке, с которой он со мной разговаривал. «Так чем я могу тебе помочь?» — «Нужен гроб», — говорит он. «Почему же ты не сделаешь гроб?» — «Не осталось нужного дерева», — отвечает он, Он имел в виду железное дерево. Наши индейцы привыкли делать гробы только из железного дерева и никакого другого не признают. «Вот где спасение», — подумали.

«Я могу дать тебе вон тот ящик», — говорю я ему. Он оглядел ящик. «Нет, говорит, дерево некрепкое, черви прогрызут».

(Я вспомнил, что большинство наших пеонов были из племени мамов. В отличие от чиламов, мамы века томились под испанским владычеством, и то немногое, что они усвоили из христианского вероучения, догматически застыло в их сознании. Так, они верили в воскресение из мертвых и постоянно тревожились по этому поводу. Отвергнувшие же христианство чиламы были полностью спиритуалистичны. Плоть не имела для них никакого значения. Если им не чинили препятствий, они предпочитали хоронить своих мертвых прямо под полом хижины, чтобы души покойников могли участвовать в семейных беседах. Чиламы относились к проблеме смерти совсем по-другому, чем мы. Малая осведомленность наших священников в вопросах, касающихся загробного существования, была одной из причин, почему чиламы не захотели спасти свою душу и приобщиться к христианству. Впрочем, кто сейчас заботится о спасении души индейца?)

— Я сказал Санчесу, что дон Армандо продаст ему гроб из железного дерева за пятьдесят кетцалов, — продолжал свой рассказ Игнасио.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: