— Не передёргивайте, господин Ломоносов. Я всем сердцем...
— Так что, признаете тогда, что наряду с разумом человек должен иметь и чувства, кои должны быть с разумом в гармонии?
— Это демагогия! Софистика.
— Вы занимаетесь сей демагогией весь разговор. Почему же вы не желаете кушать сами того, что для других готовите с охотой и в больших количествах, а потом столь усилено навязываете? Или вы признаете право на отуманивание голов лишь за собой, поскольку вы сверху? Нет уж, сударь, коли начали играть в эти игры, то не грех бы запомнить накрепко: мне отмщение, и аз воздам. Аз воздам! Слышите? А теперь честь имею кланяться, господин патриот. И поскольку, я думаю, вы слабы в греческом, то я на прощанье позволю себе маленькое словоизыскание и — перевод. Патрио, господин Теплов, это — родина, а отнюдь не та персона, коя правит ею. Так что впредь более точно употребляйте незнакомые вам слова. Почему бы вам не взять на вооружение слово «клеврет»? Чудесное слово! Я дарю его вам. Равно остерегайтесь употреблять и различного рода теории — если не боитесь, что их могут обернуть против вас. Шапка, Господин Теплов, должна быть по голове, равно как и голова по шапке! Не считайте себя на будущее единственным умным человеком. Сие далеко не так. Жизнь вам ещё докажет данное не раз. Нам больше не о чем с вами говорить. И помощи больше у вас я просить не буду. Я живу для России, и укусы её недоброхотов, в какие бы яркие одежды они ни рядились и какие бы красивые и правильные словеса ни произносили при этом, меня не испугают. Я знаю свой путь и знаю его конец. Он, возможно, будет ранним, но я сделаю всё, что смогу. А это для каждого уже немало. Прощайте!
Болело сердце. И опять вспоминались разговоры с Крашенинниковым, как бились они над вопросом о добре и зле и как вспомнилось ему старинное — вербовка, а вернее, похищение в прусский великанский полк.
— Вот он, пример-то зла истинного, всамделишного, неприкрытого и гордого в своей силе единомнения и наплевательства на судьбы других...
— Ну, коли это за зло почитать, Михайло Васильевич, тогда для нашего-то природного и пальцев не хватит — только успевай загибать.
— Это точно. Поэтому и жизнь кладём, с ними борючись... Подо все копают, всё размыть хотят. Видал, как море берег гложет? Поначалу тот не поддаётся, а потом, ежели не укрепить, то и рухнуть может.
— Да, что свои, что чужие — не знаешь кто и хуже!
— Хуже тот, кто активнее в злобе своей, алчности, желании властвовать над нами, как над тварями бессловесными. Всё одно с одним связано. Замечал, как к истории нашей подбираются? Пока Байер с Миллером, а там и другие, я уверен, будут и не только иноземцы — и своих избыток будет! Недаром это, недаром! Ведают, что без корней человек — ничто, пыль на ветру, носимая по чужой воле. И ведь как пишут-то! Всё, по-ихнему, способны державы свои создавать, лишь россы — нет! Чем же мы так пред Создателем-то провинились, за что такая духовная немощь наша? А всё оттого, что чуют все эти иноземцы, с России сосущие, но обрусеть не хотящие да наши подголоски, что держава наша ежели развернётся, то весь мир изумлён застынет! Токмо из-под ига вылезли, всю Европу спася, и вот уже Русь — до окияна, в дверь Америки стучится! Пётр Великий лишь верхушки жизни тронул — а уже Европе всей должно на Россию оглядываться при решении дел своих. Ещё от крымцев отбиваемся, а султан уже начинает трепетать за Константинополь, враз прозвание его старое припомня. Поэтому и хотят нас обеспамятить, в покорстве воспитать, дабы сидели мы тихо все по щелям, кормили бы всех паразитов, сидящих у нас на шее, и их же бы и благодарили за науку и за то, что не забывают нас, бедных. Вот их мечта! Но этому не бывать! Покуда жив — не отступлюсь. Многим можно поступиться, но всего страшнее честь потерять, данную тебе предками для дел во благо своего народа и своей страны.
Под барабанную дробь, выбивающую генеральный марш, началось построение в ротные походные колонны. Раннее утро окутало землю белёсым непроницаемым пологом влажного тумана, в который ныряли со своими командирами невыспавшиеся и оттого настроенные весьма мрачно солдаты.
Узкая дорога была со всех сторон окружена густым Норкинтенским лесом, получившим своё название от деревни, где и проходил ночлег русской армии.
В силу своей достаточно большой численности — до 55 тысяч человек — армия вместе с командующим фельдмаршалом графом Апраксиным уверенно смотрела на возможность предстоящих сражений с пруссаками. Уверенность эта опиралась и ещё на одно немаловажное обстоятельство — пруссаки пока избегали столкновений с русской армией, позволяя ей беспрепятственно разгуливать по своим владениям.
Согласно решению Апраксина, армия, снявшаяся с ночлега около четырёх часов утра 19 августа 1757 года, осуществляла марш в общем направлении на Алленбург. Движение предполагалось осуществлять двумя колоннами: правой — в составе 1-й дивизии Фермора и части 3-й дивизии Броуна и левой, состоящей из 2-й дивизии Лопухина и части 3-й дивизии. Впереди — исходя из плана — предусматривалось следование авангарда Сибильского в составе 10 тысяч пехоты и конницы, усиленных бригадой артиллерии.
Плохо поставленная русская разведка так до самого боя и не узнала, что Левальд, ещё к вечеру 17 августа расположивший свою армию южнее Норкинтенского леса, решил атаковать Апраксина по флангам: главный удар от д. Улербален через прогалину, ведущую к русскому лагерю, вспомогательный — по правому флангу русских вдоль дорог, ведущих к д. Норкитен с северо-запада и запада. На рассвете 19-го Левальд занял исходную позицию и внезапно на русские колонны авангарда и дивизии Лопухина, уже начавшие движение, обрушился жестокий артиллерийский огонь. Туман и наша разведка — вернее, её практическое отсутствие — позволили пруссакам бить залпами с весьма выгодных позиций, почти вплотную.
Дивизии Фермора и Броуна также собирались в ближайшее время выступить, поэтому их обозы уже тронулись в путь. По диспозиции Апраксина предполагался общий марш через единственно возможный узкий прогал. И теперь обозы армии свалились к этому месту и создали толчею, пробку, сопровождающуюся массовыми истерическими ругательствами скучившихся людей. Залпы, начавшие доноситься всё более и более близко, усугубили толчею, могущую легко перейти в панику. По ходу движения оказался и неизвестно откуда взявшийся ручей, своим присутствием накалявший обстановку.
Основной удар Левальд нанёс по дивизии Лопухина. Массированный огонь артиллерии и густые порядки наступающей прусской армии вызвали поначалу замешательство:
— Сюда, сюда артиллерию!
— Сюда кавалерию!
— Пришлите как можно скорее каватерию!
— К чёрту обоз!
— Назад, назад!
Паника, однако, фактически не начавшись, утихла. От злополучного ручья и многострадального обоза — через лес, топь и фуры начали пробиваться к опушке отдельные солдаты и небольшие отряды под командой наиболее инициативных начальников. Выбираясь на открытое пространство, они, не обращая внимания на канонаду, выстраивались в боевые порядки. Таким образом намерение Левальда уничтожить русскую армию, не дав ей построиться для боя и тем самым вызвать при своём наступлении панику, провалилось. Это было первым звоночком прусскому фельдмаршалу, имевшему в своём распоряжении всего 24 тысячи солдат и намеревавшегося с их помощью просто разогнать и затем добивать, гоня этот русский сброд.
Но всё же управление войсками было нарушено — впрочем, общего командования со стороны Апраксина трудно было и ожидать, — большая часть армии не была задействована в силу крайне неудачных маршевых манёвров, поэтому вся тяжесть принятия оперативных решений выпала на долю генерала-аншефа Лопухина. Без тяжёлой артиллерии — эти бригады находились при первой и третьей дивизиях, — но под кромсающим огнём вражеской, без возможности наиболее оптимального построения своих войск, но под давлением приближающихся правильных порядков Левельда, в численном меньшинстве, поскольку пруссаки ввели в дело всю свою армию, что не могли сделать русские — таково было положение командира второй дивизии, при котором он должен был сделать всё, чтобы не допустить разгрома всей армии.