До самого вечера я оставался под впечатлением полета над рекой Маей, над ее белоснежными просторами, лишь у скалистых берегов прорезанными темными полыньями, над черными и колючими, как частокол, ельниками, над сосновыми лесами, населившими склоны обступивших ее сопок. Чистота первозданной природы, свежесть воздуха поражали воображение, и мне порой казалось, что я попал на другую планету.

Утром я встретился с охотоведом совхоза Хариным. Геннадий Степанович был выпускником Иркутского сельскохозяйственного института. Этот институт поставляет нам в край основную массу охотоведов, нужда в которых растет с каждым годом, особенно после того, как перешли к организации промхозов. Он познакомил меня с актом проверки, которая состоялась менее года назад. Акт отражал положение с охотой. В 1950 – 1960 годы охота давала ежегодно пушнины на 220 тысяч рублей. В промысле участвовало от 120 до 200 кадровых охотников.

В 1960-1970 годах промысел давал пушнины в среднем на 122 тысячи рублей. Число кадровых охотников шло на убыль.

В 1972 году число охотников сократилось в три раза, и дали они пушнины лишь на 25 тысяч рублей.

Если раньше основным объектом охоты являлась белка, то в последние годы ее число упало, ее стали брать не более тысячи штук за сезон. Это почти столько же, сколько и соболя. Что так резко повлияло на белку – недостаток ли кормов, болезни, или, как утверждают некоторые, ее стал поедать соболь – остается пока неясным. По-настоящему изучением этого вопроса никто не занимался. Бригада охотоведов из центра, обследовавшая угодья района год назад, лишь подтвердила факт ее исчезновения, но не дала анализа причин.

Но дело не только в сокращении численности белки. В районе охватывается промыслом лишь четвертая часть угодий, а охотников становится все меньше и меньше. Люди не хотят идти в тайгу на промысел, и причина здесь не только в низком заработке, который легко перекрыть на любой работе в поселке, но также и в том, что охотники испытывают большие затруднения с транспортом. После того как в районе, особенно в захребетной его части, свели все мелкие поселки, объединив их в три крупные – Нелькан, Джигда, Аим, – до угодий стало очень далеко и во многие охотнику просто невозможно добраться. Угодья опромышляются бегло: охотник на оленях идет по тайге, собирая то, что подвернулось под руку. Много следов – он остановится дня на два-три, расставит на следах соболя с десяток капканов – и дальше. О путиках, разграничении участков между охотниками не идет и речи. А какая без этого охота? Ведь на закрепленном угодье охотник старается поддержать зверя в трудное для него время, подкормить, и совсем не думает об охранных мероприятиях, когда угодья у него неограниченные.

Раньше большое количество пушнины давали оленеводы. Они всегда имели возможность брать пушнину там, где зимовали стада. Теперь оленеводы из-за слабой укомплектованности звеньев почти не имеют времени для охоты, и добыча их носит случайный характер.

На промысел идут в основном люди зрелые, а молодежь не желает расставаться на месяцы с поселком, теряет навыки, начинает, говоря прямо, бояться тайги и тех испытаний расстояниями, неудобствами, морозами, неустроенностью быта, с которыми приходится сталкиваться любому промысловику. Если к этому еще добавить, что не каждый мирится с одиночеством и неуверенностью в заработке (то ли добудешь соболей, то ли потеряешь напрасно время), вот и готов набор причин. И все-таки молодежь сторонится промысла не поэтому. Попробуйте зазвать русскую молодежь в углежоги, смолокуры. Или предложите им плести лапти. Многие ли откликнутся? Хотя и смола, и деготь, и уголь, и лекарственные растения нам и сейчас необходимы, мы вынуждены признать, что промыслы эти безнадежно устарели, изжили себя. Морально устарела и охота в том виде, как она сейчас ведется, и никогда не зазвать на этот промысел молодежь, если в корне не изменить методов ведения охотничьего хозяйства. Находясь на уровне дедовских времен (капкан мало чем отличается от ловушки-давилки, а черкан, убивающий зверька стрелой, от малопульки, а зимовье с дымной железной печуркой от шалаша, в котором жили на промысле наши деды и прадеды), промысел становится явным анахронизмом, в крайнем случае достоянием стариков и любителей таежного безмолвия. Молодежь нынче не хочет связываться с делом, которое мало что дает уму и сердцу. Зачем охотнику среднее образование, технические навыки? Достаточно того, что он умеет стрелять, ходить, ориентироваться по звездам. Но все это умели и наши прадеды.

Видимо, это ясно не только мне, мало искушенному в охотничьих делах человеку, но и многим другим. Не берусь предсказывать пути развития охотничьего хозяйства. Может быть, пушного зверя выгоднее выращивать в вольерах, чем гоняться за каким-нибудь соболем по тайге, может быть, биологи выведут новые, в корне иные породы, может быть, химики дадут вещества, подкормка которыми изменит привычный облик пушного зверька, может быть, сбор таежного «урожая» примет иной характер, чем теперь. Слово за наукой, на которую, как это ни досадно, придется раскошелиться. Вот когда в охоте будут соседствовать наука и техника, молодежь придет сама, даже зазывать ее не потребуется.

А пока Харин говорил мне о том, что для поднятия охоты в районе необходимо расселение норки по Аиму и Учуру, где ее пока нет, необходимо привлечь авиацию для борьбы с волком, необходимо больше лицензий на отстрел дикого оленя – согжоя, который во время гона уводит из стад много важенок и дает полудикое, не поддающееся приручению потомство. Думаю, что все это лишь полумеры, но спорить не берусь – охота заинтересовала меня лишь попутно и не является делом моей жизни.

В этот день контора совхоза была полна людей – бригадиры ждали отправки к оленьим стадам и, пока была возможность, решали текущие вопросы. Был тут и молодой Михаил Плотников – старший бригадир над тремя оленьими стадами, и бригадир девятого стада – Илларион Васильевич Колесов и другой люд, каждый по своим делам.

Плотников, несмотря на молодость (ему тридцать восьмой год), уже семнадцать лет работает в оленеводстве. Отец его, Иван Михайлович Плотников, специалист-оленевод с высшим зоотехническим образованием, работает в совхозе уже много лет, а до этого занимался оленеводством на Сахалине и даже во время войны был начальником оленеводческой команды, созданной для нужд армии. У него за плечами сорокалетний стаж работы. Он и приучил сына к оленеводству, и теперь тот не мыслит себе иного занятия.

Колесов много старше Михаила Плотникова – ветеран Отечественной войны, по сути почти инвалид, потому что вернулся с перебитой рукой и может ею лишь кое-что поддержать, помогая здоровой. Как и все эвенки, он худощав, небольшого роста, скуластое лицо обветрено, обожжено морозами. Несмотря на приличный еще мороз, по утрам до двадцати градусов и поболее, он ходит в осеннем пальто, ворот рубашки расстегнут. Покалеченную руку он держит глубоко в рукаве, и оттого плечо у него приподнято и выглядит он сутуловатым. У него в бригаде подобрались одни холостые мужчины, а ведь кому-то надо и варить, и штопать одежду, и шить унты.

– Давай мне в бригаду чумработницу, – говорит он директору.

– Ну что ж, – соглашается тот, – бери Анну, она пока свободна, может поехать.

– Не надо мне Анну, она пьяница, – отказался Колесов. – Что я с ней там буду делать…

– А она утверждает, что ты пьяница, – спокойно парирует директор. – Кто вас разберет… Другой чумработницы все равно нет, бери ее, она все умеет делать.

– Я пью, но я головы не теряю, – горячится Колесов. – Не хочу я такой чумработницы…

Он еще продолжал упираться, но потом я увидел его возле самолета вместе с Анной – женщиной лет сорока пяти, с веселыми озорными глазами, с румянцем на скулах. Они дружески беседовали, потягивая винцо из горлышка бутылки для сугреву.

Хотя экспедитор, браво войдя в контору, объявил, что самолет будет через час и потому, кто хочет лететь, должен поторопиться и все имущество должно быть на месте, самолет пришлось ждать чуть ли не полдня, а над Маей потягивало свежим ветерком, и на льду сидеть в ботиночках и легком пальто было не очень приятно. Но Колесова и Анну это обстоятельство мало заботило, они, казалось, не замечали холода. Эту невосприимчивость к морозу я заметил еще вчера, когда летал в стада. Пастухи работали голыми руками, без шарфов, в легкой одежонке, хотя мы прятали носы в воротники пальто. Все дело в привычке. Помню, еще четырнадцатилетним мальчишкой мне довелось поработать зиму в мелиоративной изыскательской партии. С утра и до позднего вечера мы были в поле, а по открытому всем ветрам болоту тянуло таким морозным свежаком, что надо было все время шевелиться и шевелиться, чтоб не замерзнуть. Через месяц лицо у меня буквально задубело от ветра, и к февралю я уже ходил, нимало не беспокоясь,- куда дует ветер – мне навстречу или в спину. Но при любой привычке всему есть предел. Оленеводам, охотникам зачастую приходится много ходить по морозу, из жарко натопленной палатки выскакивать на пятидесятиградусный мороз и, разгоряченные, они часто примораживают верхушки легких. Начинается трудно излечимый недуг. Приходится не забывать, что живут они не в средней полосе России, а в суровой по климатическим условиям зоне, и больницы, понастроенные в Аяне, Нелькане, Джигде, отнюдь не излишество, а необходимость, еще одно свидетельство заботы партии и правительства о поддержании здоровья малых народностей Севера.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: