Явился он на следующий день, поздоровался, не глядя на Альку, и так же, не глядя, но выражая и позой, и пренебрежительными движениями снисходительность к капризам своего командира, подал Альке солдатскую книжку:
- В первый взвод. К сержанту Елескину. - И вдруг засмеялся с откровенной коварной радостью: - Только не догнать тебе, Швейка, того первого взвода. Через два дня выступаем... Придется тебе при госпитале послужить в поварятах.
- Как выступаем? - Капитана снесло с кровати.
- По приказу. Нам писаря из штабной роты шепнули...
Капитан с проклятиями выскочил из палатки. Вскоре он явился с доктором Токаревым и расстроенной медицинской сестрой.
- Выписывай! - кричал он. - Похалатили, и довольно.
- Не шуми. Я бы тебя и так и так завтра выгнал. Надоел ты мне... ворчал доктор Токарев. - А это что тут за самовольство?
Оба майора уже были одеты и при оружии.
Когда Алька пришел в роту, писарь Тургенев, бравый и сытый, захохотал, широко открыв рот с крупными зубами. Он тыкал в Альку зачерниленным пальцем и сипел:
- Маскарад! Старшина, гляньте - прислали нам Жюльетту, в Швейку переодету.
Алька уже привык к тому, что солдаты вместо Швейк говорят Швейка, теперь еще и Жюльетта.
- Ну, ну... - Писарь похлопал его по плечу. Наверное, он был чистоплотным человеком, но, несмотря на умытость и гладкую выбритость, его лицо показалось Альке комком туалетной бумаги. Алька отодвинулся.
- Снимите вашу амуницию, - спокойно сказал старшина. - Интересно, сколько же вы отдали за нее на рынке?
Старшина был невысоким, узкобедрым, с внимательными глазами и какими-то изысканными движениями; обмундирование он носил командирское, времен начала войны. Алька определил его внешность, включая одежду, старинным словом "элегантный", которое его сверстники почему-то произносили с прононсом и стеснялись, произнеся. Старшина смотрел на Альку участливо - так высококлассные спортсмены смотрят на толстопятых старательных новичков.
- А вы фехтовальщик сами? - Алька ни с того ни с сего разгорелся улыбкой.
Старшина кивнул. Писарь вытаращился на него с удивлением и подобострастным восторгом, наверно, такое ему и в голову не приходило. "Ишь ты, морда-рожа, - злорадно подумал Алька. - Тебе бы к Лассунскому. Он бы тебя на каждом уроке вызывал для атмосферы: "Тургенев, к доске. Тургенев, расскажи нам, что такое демпинг. Не знаешь? Ишь ты какой упитанный! Ты, наверное, ешь сало с салом и, плотно пообедав, тут же принимаешься думать об ужине. Садись - думай о будущем... Аллегорий, перестань ржать..."
От старшины Алька вышел преображенным. Гимнастерка, брюки, шинель все было впору. Пилотку старшина надел Альке лихо набок, она так и застыла.
Алька шел, в меру выпятив грудь, слегка подав плечи вперед, тощий, но осанистый. Позвоночник, привыкший за последнее время к сутулости, ломило, дыхание от этого затруднялось.
- Старшина, посмотрите, Швейка-то как вышагивает! Ишь резвый. Ишь какой экстерьерный. - Эти слова произнес писарь Тургенев, высунувшийся в дверь.
Алька не обиделся - в писаревой интонации слышалось доброжелательство, даже гордость.
Так они менялись в спортивном зале. Из сопливых шкетов, пацанов, гопников превращались в людей, с которыми полагалось говорить вежливо и убедительно. Они приходили в спортивную школу кто в чем, но одинаково серые, упрятанные в скучную одежду, как в шелуху. Гимнастическая форма: белые майки, синие брюки с красным пояском и черные мягкие туфли - вдруг делала их движения строгими и свободными. В сознании возникало острое ощущение гордости, предчувствие новых возможностей и нового языка...
- Швейка, ты чего этаким павачом ходишь?
Алька обернулся. На него нахально глядел и ухмылялся ординарец командира роты Иван - пилотка лепешкой, шея отсуютвует.
- Не Швейка - Швейк, - сказал Алька.
- Усвою. - Ординарец оглядел его со всех сторон. - Павач, между прочим, павлин. Интересное слово... Я тебя жду. Комроты велел отвести тебя к сержанту Елескину. Смотри ты, автомат тебе выдали натурально и запасную диску...
- Диск, - поправил Алька.
- Усвою. Стрелять-то умеешь?
Алька покраснел.
- Идем к сержанту Елескину - он к педагогике слабость имеет.
За спиной у Альки висел вещмешок, в мешке котелок луженый, крашенный поверху зеленой краской, и ложка - большая деревянная, вырезанная в Хохломе из мягкой липовой чурочки.
- Сержант Елескин, принимай стюдента, - сказал ординарец. Башковитый стюдент.
Сержанту Елескину было за двадцать, он сидел, прислонясь к рассохшейся бочке, играл на балалайке "Светит месяц". Телосложение он имел бурлацкое, с тяжелой сутулостью, которая возникает не от возраста, не от согбенности перед жизнью, но от тяжести размашистых плеч, глаза голубые, с пристальным любопытством, такие глаза редко лукавят, но всегда немножко подсмеиваются. Оказалось, сержант Елескин не командует никаким подразделением, даже самым маленьким.
- У нас во взводе двадцать сержантов, - сказал он. - И младших, и средних, и старших. Даже трое старшин. Разведчики...
Весь день сержант Елескин обучался играть на балалайке и обучал своего "приданного" владению оружием. У него целый арсенал был. Кроме автомата, гранат, запасных дисков, ножа и трофейного пистолета, сержант владел ручным пулеметом.
- Нынче у нас особое будет задание... Светит месяц, светит ясный... Я пулеметик на всякий случай выпросил. Хорошая машина "дегтярь"... Светит полная луна...
Алька быстро освоил автомат и снаряжение автоматных дисков. Но вставить снаряженный диск в автомат сержант ему не позволил.
- У тебя еще руки торопятся.
Степан лежал на спине и, поглаживая балалайку, смотрел в небо.
- Ишь, - говорил он, - небо как разбавленный спирт. Бывает небо как чернила, бывает как болотная вода. У меня на родине небо такое уж разноцветное... У нас воды много - озер и болот. Не валяй затвор в песке. Песок оружию - рак. Здесь, Алька, вода не та. Здесь разделение. Вот вам вода - вот вам суша. А у нас разделения нет, везде сверкает, переливается, испаряется.
Альке этот монолог был понятен и близок. С детства он привык к городу, отраженному в воде: в реках, каналах, речках; к городу, который встает над водой куполами и шпилями и лишь затем вытягивается в узкую полоску - это когда плывешь на пароходе из Петергофа.
По особой психологической причине образ строгого города, отраженного в светлых водах, всегда заслоняли в Алькиных воспоминаниях сырые захламленные дворы, запах непросыхающей штукатурки, плесени и гниющих дров. Вероятнее всего, потому, что вырастал он и его сверстники в основном не в парках, не на широких площадках и проспектах, не на гранитных набережных, но во дворах, зажатых облупленными многоэтажными стенами.
В их доме было два двора. Один довольно просторный, даже с развесистым деревом, которое жило вопреки гвоздям и ножевым ранам, другой - задний, образованный глухими неоштукатуренными стенами соседних домов. Там стояли помойки и водомер, у стен были сложены доски, кирпичи, бочки с известью и гора булыжников. На заднем дворе зияла арка с закрытыми на тяжелый погнутый крюк железными воротами. Под аркой играли в орлянку, в пристенок - на этой сцене Шура плясал чечетку. Руки у Шуры, всегда спрятанные в карманы брюк, были тяжелыми, с кожей какого-то каменного оттенка. Чечетку он плясал с угрожающей виртуозностью. Подражая ему, мальчишки шлифовали булыжник подошвами, ходили расхлябанно, кривили рот в брезгливой усмешке, шепелявили, щурились и безжалостно отпускали щелчки малышам. Щелчок самого Шуры, по некоторым свидетельствам, валил с ног.
В начале сентября пятиклассники Алька, Гейка и Ленька Бардаров, имевший громогласную кличку Бардадыр, пришли во Дворец культуры имени Кирова. Они стояли перед заведующим детской спортивной школы в обвисающих майках, в трусах ниже колен - считалось: чем длиннее трусы, тем они футбольнее. Руки в цыпках, колени в болячках.