— Молодая? — криво усмехнулась Снежкова. — И полно, что за молодость такая, сестрица. Молодость-то — горе одно гореванное в ней, гибель и тлен и адово кипенье. Одни грехи да соблазны… А тут, то ли дело: под сенью обители нет места князю тьмы… Там Божье Царство. А уж так-то хорошо там, сестрица! Во храме Господнем благолепие… Свечи воска ярого, как звезды там небесные, горят. Пение иноческое, ангельскому гласу подобное… Колокола гудят… гулом призывным, велелепным: «Придите ко мне вси труждающиеся и обремененные, и аз упокою вы…» А Он, Благой и Чистый, стоит у порога храма своего. Лик Его благостен, призыв Его сладок. Души грешников Он омыл в слезах Своих и крови Своей честной. Се жених наш небесный зовет нас под пение хоровое ангельское, под звон колокольный, встречающий нас…
Она вся преобразилась, говоря это. На ее изжелто-бледных скулах зажглись пятна багрового румянца. Сухонькое маленькое личико сияло теперь охватившим все ее существо восторгом. А черные, обычно мутные глаза горели экстазом, непоколебимой фанатическою верою. Эти горящие глаза словно гипнотизировали молодую Орлову, словно насквозь пронизывали ее душу… Казалось, они передавали Клео тот экстатический восторг, которым кипела сейчас душа ее двоюродной сестры.
Ей самой слышались колокольный звон и клиросное пение монахинь, прекрасное, как пение ангелов на небесах. Черные фигуры инокинь… Зажженные свечи… Сладкий запах ладана и миро… И Он, властно призывающий, влекущий к себе неудержимо, Далекий и Близкий, Небесный Жених.
— Что это я, с ума схожу, кажется. Я грежу с открытыми глазами, — мелькнула в голове Клео отрезвляющая мысль. А голос Христины продолжал звучать все крепнущий, все усиливающийся, как голос проповедницы, с каждой минутой.
— Клеопушка, родненькая моя, сестричка моя ненаглядная, слушай, что я тебе скажу: твоя мать мне все поведала, помочь тебя уговорить просила — отхлынуть душой от бесовского наваждения, отпрянуть от князя тьмы… Просила усовестить тебя, уговорить вступить на честный путь, ведущий к браку, освященному церковью, с избранным ею для тебя человеком. Так мать твоя желает, Клеопушка… А по мне иная доля для тебя куда будет прекраснее. Иная доля — судьба иноческая… Невестой Христовой, грех свой смрадный замоля, предстанешь ты перед Господом в селениях праведных. Обретешь христианские кончины. Пойдем со мною в Обитель Господню, моя Клеопушка… В келейку монастырскую, в Божий Дом. Будем, как две сестрички, искать в иноческом саване спасение… Под звон колокольный, под дивное велелепное пение.
Теперь ее голос упал до шепота. Но черные горящие глаза по-прежнему жгли насквозь душу Клео, властно призывая, угрожая, моля. И в смятенную душу этого измученного полуребенка-полуженщины вдруг остро и навязчиво вошло новое желание — подчиниться Христине, отдохнуть в тени далекой неведомой келейки, поддаться обаянию молитв, поста, подвига…
Повлекло вдруг туда, повлекло неудержимо под этим жгучим, горящим взглядом фанатички-сестры.
Но вот всплыл в воображении милый, влюбленно-любимый образ. Глаза Арнольда призывно и насмешливо блеснули где-то невдалеке… И светлое, ищущее подвига желание разлетелось мгновенно.
«Я безумная! Я гибну! Скорее вон — вон отсюда! Это какое-то наваждение, болезнь», — молнией сверкнула мысль в мозгу Клео, и она рванулась из черной молельни за ее порог. На счастье, коридор был пуст в эту минуту, девушка бросилась дальше в приемную и прихожую. Схватив первую попавшуюся ей под руку верхнюю одежду с вешалки, Клео дрожащими руками набросила ее на плечи и с непокрытой головою выбежала на лестницу.
— К Фани, скорее к Фани, она научит, направит, скажет! — повторяла она, как безумная, пробегая мимо озадаченного швейцара. Прыгнув в пролетку стоявшего у подъезда извозчика, Клео велела ему ехать как можно быстрее на Каменноостровский.
XVII
Она нашла Фани Кронникову растрепанной, неодетой, в растерзанном виде, с завязанной щекой.
Подруги с радостным криком упали в объятия друг друга.
— Клео, душка моя, моя бедная маленькая пленница! Наконец-то я снова вижу тебя! — сияя всем своим безобразным лицом воскликнула чуть не плача от радости Фани.
— Сбежала… Сбежала, понимаешь, — не менее взволнованная лепетала Клео. — Но что с тобою, Фаничка, ты больна! У тебя болят зубы? Да, милая?
— Ничуть не бывало, цыпка. Здорова, как никогда. С чего ты это… Ах, да, — моя повязанная щека! Ну, да это проклятый мулат виноват…
— То есть? — изумилась Клео.
— Проклятый мулат, я тебе повторяю… Ты помнишь, надеюсь, черного Бени, моего последнего?.. Эта связь длилась продолжительнее остальных. Он мне здорово нравился. От него всегда так божественно пахло чем-то экзотическим, от его смуглой кожи. Но потом он надоел мне, как износившаяся перчатка, моя милая… Захотелось чего-нибудь новенького. А ты Гришу Горленко помнишь? Ну так вот, я выбрала его. Прелестный малец, и не без темперамента. И притом чист и девственен, как небо его Украины. Ну вот… ради него-то я прогнала Бени, а этот негодяй подкараулил меня как-то и вытянул по лицу своим идиотским хлыстом. Мерзавец. Он привык так обращаться со своими кобылами. Ну, да мы еще с ним сочтемся. К несчастью, он уже уехал; цирковой сезон кончился… Но это безразлично: поколотить его всегда смогут и после… Ну, а теперь, цыпка, рассказывай, я слушаю тебя.
Исповедью полились чистосердечные признания Клео. О, она не может дольше терпеть этой жизни-каторги. Дом матери — это тюрьма. Она ненавидит всеми силами души своего дракона, своего Цербера. Но с одной этой ненавистью далеко не уйдешь. Что делать? Кажется она, Клео, уже начинает сходить с ума… Сказать, например, до чего ее довело это состояние: после беседы с полубезумной Христиной ее потянуло в монастырь.
— Ха, ха, ха! — неожиданно раскатилась безудержным смехом Фани, — ха, ха, ха! Нет, ты положительно великолепна, цыпка! Ты — монахиня. Христова невеста! Ха, ха, ха! С этой рыжей шевелюрой парижской кокотки, с этими глазками дьяволенка! Но, дитя мое, довольно шутить… — внезапно сделавшись серьезной, важно произнесла Фани, — молчи и слушай. Тишинский делал тебе предложение, ты говоришь?
— Да.
— Ты его примешь!..
— Но, Фани…
— Ты его примешь, говорю тебе, если не хочешь быть окончательной дурой. Несколько раз, я помню, раньше Тишинский говорил мне еще до того нашего вечера: «Я отдал бы жизнь, Ефросинья Алексеевна, за миг обладания Клео». Ну вот, пусть отдаст не жизнь, нет, а свое имя только за одну ночь обладания тобой.
— Но…
— Молчи! Одну ночь, повторяю, дурочка. Ради счастья с любимым можно, кажется, пойти на этот маленький компромисс.
— Но Макс, простит ли он мне это, если узнает!
— Твой Макс такой же подлец, как и все остальные. Что он сделал, скажи мне на милость, твой Макс, для твоего спасения? Ничего ровно. Он только умел срывать цветы наслаждения, а всю черную работу мук, страданий и сомнений взвалил на твои хрупкие плечики. Да и незачем знать твоему Максу всего. Твоя мать сказала, что ты не иначе, как замуж, и непременно за хорошего человека, выйдешь из ее дома. Ну вот, такой человек есть, и ты будешь женой Тишинского на сутки, на одну ночь. Слышишь! Предоставь устроить все это мне. Сейчас я иду к телефону — вызвать Мишеля. Я буду сама говорить с ним… А ты скройся на время за этой портьерой и будь нема, как рыба, пока я тебя не позову.
И Фани бросилась к аппарату.
А через четверть часа в ее экзотическую гостиную, смущаясь от одного воспоминания о том вечере, уже входил Тишинский.
Фани — любезная хозяйка — угостила его сигарой, усадила на маленький диванчик и, дымя пахитоской, начала безо всяких обиняков.
— Monsieur Мишель, вы по-прежнему любите маленькую Клео Орлову? — огорошила она сразу своего собеседника.
Мишель смутился: «Зачем нужно этой особе знать о его любви?» Он даже хотел дать отпор Фани, но природная искренность помещала ему сделать это.