— Я вообще не воевал.
Эллери улыбнулся:
— Что же, я тебя слушаю.
— А, да. — Говард поморщился и покачал правой ногой. — Не знаю, отчего мне взбрело в голову, будто тебе есть дело до моих проблем.
— Допустим, что есть.
Эллери догадался о внутренней борьбе и колебаниях Говарда.
— Ну, давай выкладывай, — предложил он, — облегчи душу.
И Говард точно с разбега бросился в воду.
— Эллери, два с половиной года назад я чуть было не выпрыгнул из окна.
— Понимаю, — отозвался Эллери, — но потом передумал.
Говард покраснел, хотя и не сразу.
— Я не лгу!
— А меня не волнуют твои драматические переживания. — Эллери вытряхнул трубку, постучав ею по столу.
Разбитое лицо Говарда напряглось и из красного сделалось синим.
— Пойми, Говард, — начал Эллери, — ты не исключение. Каждый из нас когда-нибудь хоть раз да помышлял о самоубийстве. И однако почти все, тьфу-тьфу, как бы не сглазить, живы и здоровы.
Говард уставился на него, сверкнув неповрежденным глазом.
— Знаешь, я не гожусь для исповедей. Но и ты зашел не с того конца. Суть здесь не в самоубийстве, у тебя иная проблема. Так что не старайся меня поразить.
Говард отвел взгляд, и Эллери хмыкнул.
— Ты мне нравишься, обезьяна. Ты понравился мне еще десять лет назад. Помнится, я тогда решил: ты — отличный парень, но отец у тебя чересчур властный и привык тобою помыкать. А с другой стороны, он мог бы вести себя и построже, не потакая тебе на каждом шагу. Да перестань щелкать челюстью, Говард. Я твоего отца не упрекаю. Все американские отцы таковы, ну, или большинство, и разница тут лишь в степени и личных особенностях.
Я сказал, что ты мне понравился в Париже, когда был совсем щенком — длинным, с толстыми лапами. Ты мне и теперь нравишься, когда стал крепким, взрослым псом. Тебе тяжело, ты пришел ко мне, и я постараюсь тебе помочь, чем смогу. Но только не пытайся меня разжалобить, а иначе у нас ничего не получится. Уж лучше быть героем. Ну как, я тебя не слишком задел за живое?
— Черт с тобой.
Они оба рассмеялись, и Эллери отрывисто произнес:
— Подожди, пока я набью трубку.
Рано утром 1 сентября 1939 года нацистские самолеты загрохотали над Варшавой. Еще до исхода дня Франция объявила всеобщую мобилизацию и ввела военное положение. И еще до конца недели Говард уехал к себе на родину.
— Я охотно воспользовался предлогом, — признался он. — И был по горло сыт Францией, беженцами, Гитлером, Муссолини, кафе «Сен-Мишель» и самим собой. Мне хотелось прокрасться в свою кровать, залезть под одеяло и уснуть лет на двадцать. Даже скульптура успела мне надоесть. И когда я вернулся домой, то выбросил мой резец.
Отец, по обыкновению, устранился. Не задавал мне никаких вопросов и не предъявлял претензий. Он дал мне возможность решать самому.
Однако Говард так ничего и не решил. Его кровать не стала утробой для долгого сна, и об этом он теперь не мечтал. Главная улица города вдруг показалась ему еще более чужой, чем парижская улица Кота-рыболова. Он принялся читать газеты и журналы и слушать по радио репортажи о капитуляции Европы. Он также начал избегать зеркал. И обнаружил, что в корне не согласен с изоляционистскими суждениями дядюшки. За обеденным столом Ван Хорнов вспыхивали ссоры, и отец Говарда без особого успеха пытался примирить спорящих.
— У тебя есть дядюшка? — переспросил Эллери.
— Да, мой дядя Уолферт. Брат отца. Ну у него и характер, скажу я тебе, — значительно произнес Говард, но больше ничего не добавил.
В ту пору Говард и совершил свой первый круиз по темному морю безвременья.
— Это случилось в ночь свадьбы отца, — рассказывал Говард. — Он всем нам преподнес сюрприз, я имею в виду, своей женитьбой. Помню, как дядя Уолферт заметил в своей типичной, подловатой манере: «Бывают же дураки, что на старости лет впадают в детство». Но отец вовсе не был стар, и он влюбился в очаровательную женщину, я не считаю, что он совершил ошибку.
Как бы то ни было, он женился на Салли и они отправились проводить медовый месяц, а я в ту ночь стоял перед зеркалом моего бюро и развязывал галстук. В общем, начал раздеваться на сон грядущий — и… вдруг провал. Очнулся в доме шофера грузовика за столом и ковырял там корку пирога с черникой. То есть пришел в себя в четырехстах милях от дома.
Эллери очень осторожно вновь поднес спичку к трубке.
— Телекинез? — с усмешкой осведомился он. — И ты — жертва неведомой силы.
— Я не шучу. Но там ко мне вернулось сознание, и я запомнил эти минуты.
— И сколько времени ты был «вне себя»?
— Пять с половиной дней.
— Черт бы ее побрал, эту трубку, — проворчал Эллери.
— Клянусь тебе, больше я ничего не мог припомнить. В одну минуту я развязывал галстук у себя в спальне, а в следующую сидел за обедом в четырехстах милях от дома. Как я там очутился, что делал без малого шесть дней, чем питался, где спал, с кем разговаривал, что и кому сказал, — ну, полный провал. Пустота. Я даже не удивился, что прошло столько времени. С таким же успехом я мог умереть, пережить собственные похороны и воскреснуть.
— Ну вот, уже лучше, — сказал Эллери к своей трубке. — А, да… Конечно, это неприятно, Говард, но ничего необычного здесь нет. Амнезия.
— Разумеется, — с усмешкой откликнулся Говард. — Амнезия. Для тебя это только слово. У тебя она когда-нибудь была?
— Продолжай.
— Через три недели все повторилось снова. В первый раз об этом никто не узнал. Дяде Уолферту было наплевать, а отец еще не вернулся из свадебной поездки. Но во второй раз и отец, и Салли были дома. Я блуждал где-то целые сутки, прежде чем они меня отыскали, и еще восемь часов не мог оправиться. Потом они рассказали мне, что случилось. Я думал, будто только что принял душ. Но оказалось, что вырубился на сутки с лишним.
— А что считают врачи?
— Естественно, отец обращался к разным светилам. С кем он только не консультировался. Но они не нашли у меня никаких отклонений. И вот тогда я испугался, братец Квин. Честно скажу, без дураков. Страшно испугался.
— Конечно, ты испугался.
Говард неторопливо закурил сигарету.
— Благодарю, но я имел в виду настоящий страх. — Он нахмурился и погасил спичку. — Я не в силах описать…
— Ты почувствовал, что нормальные правила не сработали. Но лишь для тебя.
— Да, так оно и было. И внезапно я ощутил абсолютное одиночество. Похоже на… похоже на четвертое измерение.
Эллери засмеялся:
— Давай лучше без самоанализа. И припадки продолжали повторяться?
— Да, постоянно и в течение всей войны. Когда напали на Пёрл-Харбор, я испытал чуть ли не облегчение. Надеть военную форму, вступить в армию, что-то делать. Не знаю, но для меня это был вполне возможный выход. Однако… меня не взяли.
— О?
— Забраковали, Эллери. И в армию, и во флот, и в авиацию, и в морскую пехоту, и в торговый флот — вот в таком порядке. Полагаю, никакой пользы от парня с провалами памяти в самые непредсказуемые моменты им не было. — Вздутая, расшибленная губа Говарда искривилась. — Я стал одним из бракованных зверьков Дяди Сэма.
— И тебе пришлось остаться дома?
— Да, и за это я получил сполна. Горожане при встречах глазели на меня, как на чудо-юдо, и крутили пальцами у висков. А парни, приезжавшие на побывку, меня избегали. Наверное, они все думали — это потому, что я сын Ван Хорна. Ну, в общем, в годы войны я работал в ночную смену на большом авиационном заводе, у нас в городе. А днем орудовал с глиной и камнем у себя в студии. И старался поменьше показываться на людях. Но вот уменьшиться до размеров мальчика-с-пальчика я никак не сумел. Это было уж слишком. Так что порой меня замечали.
Эллери окинул взглядом атлетическую фигуру, растянувшуюся в кресле, и кивнул.
— Ладно, — отрывисто произнес он. — Давай перейдем к подробностям. Расскажи все, что тебе известно об этих приступах амнезии.
— Они наступают периодически, но никакой последовательности в них нет. И предупреждений тоже не бывает, хотя врачи утверждают, будто приступы случаются, когда я сверх меры возбужден или расстроен. Иногда затмение длится всего пару часов, а порой — три или четыре недели. Я отключался в самых разных местах: дома, в Бостоне, в Нью-Йорке, однажды в Провиденсе. А иной раз и на грязной дороге, в середине пути неведомо куда. Или в какой-нибудь старой развалюхе. Я никогда не мог припомнить, где находился и что делал.