Странно: копаясь в обломках прошлого, я извлекаю только мелочи – помню, например, игрушечную повозку, которую я подарил Сирилу; когда он сломал одну из лошадок, я просидел целый вечер, склеивая ее по кусочкам. Я катал его на спине и говорил, что мы летим к звездам. Вивиан почему-то всегда плакал, когда я брал его на руки, и я утешал его пастилками.

Знать, что они где-то живут и что я никогда их больше не увижу, – нет, говорить об этом нет сил. Плач мой о них будет длиться дольше, чем плач Ниобы, – а ее плач вечен, – горе мое тяжелее, чем горе Деметры: их детей отняли боги, своих же я оттолкнул от себя сам.

На улице мне больно смотреть на чужих детей: я безумно боюсь, что ребенок попадет под экипаж или омнибус. Когда я вижу, как отец сажает ребенка себе на плечи, мне стоит больших усилий сдержаться и не взмолиться о том, чтобы он этого не делал. Почему так получается – не знаю; воистину, страдание иногда принимает диковинные формы.

Кажется, я где-то писал, что супружество сходно с тепличной грядкой. Констанс никогда не понимала меня по-настоящему. Конечно, именно поэтому я на ней и женился; но скука и подавленность порой ведут к отчаянию, а отчаяние – почва, на которой растут запретные плоды. Я проводил на Тайт-стрит все меньше времени, и мне то и дело приходилось обманывать – но я пока не буду говорить о своих прегрешениях. Прибегну к тому, что Пейтер назвал «чудесным искусством умолчания».

Итак, наш брак не удовлетворил ни ту, ни другую сторону. Ближе к концу мы с Констанс, должно быть, походили на персонажи из «Современной любви» [68]. Думаю, лишь после того, как Мередит изобрел семейный разлад, люди стали испытывать его на деле – и все же, согласитесь, смешно оказаться уменьшенным до размеров поэмы. Странным образом, даже мать была вовлечена в наши неурядицы; в письмах она втолковывала мне, какой несчастной и одинокой я сделал Констанс, и, охваченный раскаянием, я пытался раздуть огонь той любви, которая, по словам Овидия, «освещает дом». И наступали дни, когда мы снова были счастливы, но мелочные ссоры и мрачная тень, которую начинала отбрасывать моя тайная жизнь, разрушали едва возникшее счастье. Все это было банально, как мелодрама в театре «Друри-Лейн», и скучно, до ужаса скучно.

Вспоминаются слова из песенки, которую я пел на Тайт-стрит под аккомпанемент Констанс:

Не бойся же бурь и брови не хмурь,

Будь сам себе господин.

Они полны смысла, правда?

7 сентября 1900г.

В первые годы нашего супружества я больше всего страшился безденежья. У Констанс был скромный доход, едва покрывавший обычные хозяйственные издержки. Деньги подобны человеческой близости – когда они есть, о них не думаешь, когда их нет, не думаешь ни о чем другом. Только этим состоянием крайней нужды можно объяснить мое обращение к журналистике – другой причины я не вижу. Я сочинял критические статьи для «Пэлл-Мэлл газетт» и других изданий; писал я быстро, с характерной беглостью художника, которому сказать, по существу, нечего, и, разумеется, я никогда не относился к своим критическим опусам так же серьезно, как относились к ним другие. Я не понимал, как может новый роман или только что вышедший томик стихов стать таким яблоком раздора. Над чем посмеяться, там можно было найти, но не более того. Современной английской литературе не везет: плохая работа всегда переоценивается, хорошая – остается непонятой. Этим все сказано. Но обсуждать такие вопросы с читающей публикой бесполезно – глупца можно убедить в чем угодно, кроме его собственной глупости.

Человеческая жизнь – диковинная штука. Одни, как Медуза, жаждут смерти, а им даруется вечная жизнь; другие, как Эндимион, хотят жить, а их погружают в беспробудный сон. Так и я: мне, мечтавшему создавать бессмертные творения, предложили вместо этого редактировать «Женский мир». Жена всячески уговаривала меня принять предложение, друзья же просто смеялись. Оказавшись под перекрестным огнем, я в итоге согласился, поразив Лондон своим самопожертвованием.

Безусловно, это укрепило мое положение в обществе, которое к тому времени начало ухудшаться. Я больше не был тем невероятным юношей, что удивлял всех в период эстетизма, и я еще не написал книг, которые потрясли современников впоследствии. Редакторство наделило меня новым ощущением собственной значительности. Я заказывал дамам, имевшим вес в обществе, статьи о влиянии то ли нравственности на расцветку тканей, то ли наоборот – не могу припомнить точно. Я стал убедительным доказательством того, что после появления Райдера Хаггарда [69] и журнала «Липпинкоттс» жизнь кое-где еще теплится и что на самые важные для цивилизации темы, каковыми являются одежда, еда и мебель, женщины могут писать куда интереснее мужчин.

Приняв журнал, я впервые должен был подчиниться дисциплине будничной жизни. Я вставал рано – поцеловать розовые персты зари, которые обессмертила Мари Корелли [70], затем ел плотный завтрак, обсуждал с детьми последние новости и чинно выходил на Кингс-роуд. Эта неприглядная улица – бледная тень Оксфорд-стрит, но без малейшего намека на Оксфорд – безошибочно, впрочем, выводила меня к Слоун-сквер и яростному миру подземки. Путешествие от Слоун-сквер к Чаринг-кроссу каждый раз становилось для меня захватывающим событием: никогда раньше я так тесно не соприкасался с представителями средних сословий, и я пристально вглядывался в них в поисках признаков жизни. Увы, поиски не увенчались успехом. Жизнь редакции была мне по-своему интересна: словно я пришел в большую семью, целиком состоящую из сумасшедших тетушек и безграмотных племянников. Как главный редактор, я должен был изображать не меньшее внимание ко всяким рутинным вопросам, чем то, которое проявляли прочие сотрудники, – взять, к примеру, правку материалов, которым, ей-богу, лучше было дать спокойно умереть, – и служебные обязанности изнуряли меня. Каждый новый день был точным повторением предыдущего.

– Мистер Уайльд, – объявлял секретарь при моем появлении, хотя часто, кроме нас двоих, в комнате никого не было.

– Да, мистер Кардью, это я.

– Мне кажется, мистер Уайльд, сегодня чуть потеплело.

– Да, я тоже это почувствовал, мистер Кардью.

– Как ваше здоровье, мистер Уайльд?

– Замечательно, мистер Кардью. И жена моя здорова, и дети тоже.

– Рад слышать.

– Есть ли свежая почта, мистер Кардью?

Он протягивал мне несколько писем. Я распечатывал их тут же, не отходя от его стола, – эта моя привычка, похоже, его раздражала, но я не выношу вида запечатанного конверта. Бросаюсь на него немедленно.

– Мне кажется, тут нет ничего существенного, мистер Кардью.

– Ответить, как мы всегда отвечаем?

– Великолепная идея, мистер Кардью. – Где он сейчас, этот Кардью?

Такая жизнь меня тяготила, но все же редакторские обязанности вводили мои дни в некие рамки, которые были мне необходимы. Я считал, что как художник я умер; блестящее будущее, которое мне сулили, казалось, уже успело наступить и кончиться.

Шли дни, и драматическая сила моего воображения находила выход только в деловой переписке. В первые три года супружества я не создал ничего серьезного, за исключением волшебных историй, – вдохновением, вызвавшим их к жизни, я целиком обязан детям. Детская – лучшие подмостки для мелодрамы, и там я рассказывал Вивиану и Сирилу ирландские истории о феях – например, историю старухи, жившей в долине недалеко от нашего дома в Мойтуре. Она пробыла с феями семь лет. Когда она вернулась домой, на ногах у нее не было пальцев – она стоптала их в бесконечных странствиях с этим низкорослым народцем. Я помню широко раскрытые глаза сидевшего в кроватке Сирила, когда я заводил речь о маленьком эльфе-башмачнике, который чинил туфли фей после их безумных плясок.

вернуться

68

«Современная любовь» – поэма Дж. Мередита(1828 – 1909).

вернуться

69

Генри Райдер Хаггард (1856 – 1925) – английский писатель, автор приключенческих романов.

вернуться

70

Мари Корелли – наст. имя Мэри Маккей (1855 – 1924) – английская писательница.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: