Иногда я рассказывал детям истории собственного сочинения. В них говорилось о любви, которая пересиливает смерть, хотя сама смертна; они были облечены в столь совершенную форму, что печали в них не оставалось – только горячая радость. Боль в них была, но я искусно ее прятал. Дети, конечно, не доросли до того, чтобы все это понять, да и я, пожалуй, тоже.
Как-то на Рождество к нам приехал погостить Уильям Йейтс; когда этот долговязый, угловатый молодой человек заговорил о всяких чудесах, он преобразился. Дети самозабвенно слушали его рассказы про Страхолюдину и Водяного, про карликов, которые высасывают у коров молоко, про высоких белоруких женщин, что являются прямо из воздуха, увенчанные розами и лилиями. Тут, к великому восторгу Сирила, он вскочил на ноги и принялся изображать их плавную отрешенную походку.
Уильяма охватило истинное вдохновение, и, когда Констанс и дети покинули комнату, он с воодушевлением заговорил о Великой Тайне – ирландцы неравнодушны к тайнам, ибо им слишком долго приходилось жить среди очевидностей. Я читал обо всем этом у Элифаза Леви, но не стал разочаровывать Уильяма. Когда Солнце покидает Овна, но еще не вошло в знак Льва, наступает миг, звенящий от пения Бессмертных Сил, – тут Йейтс подался вперед и прикоснулся ко мне, – и кто это пение услышит, тот сам станет подобен Бессмертным Силам. Мне, думаю, они уже не споют. Надо прерваться: от сигареты сильно кружится голова.
9 сентября 1900г.
Хочу рассказать еще одну историю. Жил на свете юный принц, которому вскоре предстояло стать королем великой страны; особа его была столь драгоценна, что придворные не позволяли ему покидать дворец. «Там нет ничего интересного для Вашего Высочества, – говорил ему Гофмейстер, – одни ваши подданные». Наставник юного принца, который во всем соглашался с Гофмейстером, объяснил воспитаннику, что авторитеты в один голос отвергают путешествие как способ познания мира.
Наставник придерживался передовых взглядов на воспитание, и поэтому в покоях юного принца, расположенных на самом верху высочайшей башни дворца, все до мелочей было прекрасно и гармонично. Порфировый пол был отполирован до ослепительного блеска и застлан коврами из Татарии и паласами, расшитыми жемчугом из безмолвных глубин Индийского моря. Мало того – там красовались алебастровые колонны с затейливой лепниной и мебель, выточенная из зеленого камня, какой находят в египетских гробницах. У юного принца были собраны прекраснейшие вещи на свете – например, статуя Аполлона, изваянная так хитро, что при перемене освещения она будто оживала; или гобелен, вытканный на тончайшем шелке и изображавший истинную историю Эндимиона, который был усыплен богами вовсе не в наказание, а потому, что боялся состариться. На стенах висели большие картины венецианской школы с их изысканными оттенками и переливами; дым сражения казался на них рассветным туманом, воины – фигурками из сновидения. В миниатюрном книжном шкафчике, сделанном из кости единорога, лежали первые издания знаменитых сонетов, зарифмованных столь изящно, что всякий, кто читал их вслух, тут же влюблялся.
Юный принц как зачарованный созерцал все эти прекрасные творения; он часами мог смотреть на изображение Эндимиона и дивиться тайне Красоты, которую сон делает еще более возвышенной; он робко дотрагивался до статуи Аполлона, как слепой касается губ возлюбленной; порой он читал любовные сонеты и чувствовал, как священное дыхание поэта овевает ему лицо.
Но самым большим чудом в этой комнате чудес было окно, сквозь которое юный принц мог глядеть вниз, на свое королевство: оно было сделано не из стекла, а из драгоценных камней – сардоникса, александрита, сапфира, – сплавленных воедино многолетними усилиями мастеров. Местность за этим окном была видна яснее, чем в дневном свете, но самоцветы были подобраны так искусно, что таинственно преображали заоконный пейзаж, делая смену времен года незаметной: они скрадывали и блеск снегов, и резкость прямых солнечных лучей. День и ночь тихо уступали место друг другу, и вечерние тени были подобны пятнышку, появляющемуся на персике. «Мы не можем, – говорил Наставник, – отягощать Его Высочество знанием о несовершенствах мира. Если он увидит, что времена года сменяют друг друга, он потеряет веру в свое всевластие». И Гофмейстер, как всегда, соглашался с Наставником.
И мальчик, которому предстояло стать королем, проводил у чудесного окна долгие часы. Он видел затейливые дворцовые сады, где пели цветы и кричали аисты; а дальше раскинулись изжелта-зеленые поля его королевства. Лето прогоняло весну, осень склоняла голову перед зимой – в комнате же всегда царила тишина, в окно лился такой ясный и спокойный свет, что принц то и дело незаметно для себя погружался в дремоту.
И вот однажды – в этот день ему исполнилось тринадцать лет – он заснул и увидел странный сон. Провожатый в маске вывел его из дворца, и они пошли по улицам большого города; вдруг он почувствовал, что стоит один в невзрачном переулке и другой одинокий мальчик пишет на стене: «Это я». Рядом сбились в кучу, чтобы согреться, какие-то дети в лохмотьях. Поодаль несчастный старик просил подаяния, и прохожие глумились над ним. Молодая женщина звала на помощь, но никто не откликался. «Это Нищета и Скорбь, – сказал провожатый. – Знай же о них». Пробудившись, юный принц испугался, ибо не мог уразуметь смысла увиденного. И он призвал Гофмейстера с Наставником и принялся допытываться: «Что означают Нищета и Скорбь, о которых я видел сон?» Придворные были ошеломлены, ибо не представляли себе, что подобные слова могут проникнуть в эти роскошные покои. «Это вульгаризмы, Ваше Высочество, – ответил Гофмейстер. – Их употребляет только простонародье. В приличном обществе так не говорят». «Это слова, ничего больше, – сказал Наставник, – но их начисто отвергли все лучшие философы и художники». Юный принц, хотя и немало встревоженный, счел объяснения достаточными и вернулся на свое фиолетовое ложе у окна; он смотрел на плоды, зреющие и падающие ненадкушенными в его садах, на цветы, отдающие днем весь свой аромат и прячущие лица вечером.
И вновь он уснул. И вот что он увидел во сне. Опять провожатый вывел его из дворца на улицы большого города. Он очутился в том же невзрачном переулке, но теперь был вечер, и от слепящих светильников множились диковинные тени. Юноши подталкивали друг друга и громко перекрикивались, девушки затевали странные игры с картами и камушками. Мужчины и женщины плясали на грубой булыжной мостовой под резкие звуки незатейливых инструментов, иные же парами сидели, перешептываясь, в темных углах. Всюду раздавался смех, на земле виднелись пятна пролитого вина. «Это Страсть и Радость, – сказал провожатый. – Знай же о них».
И когда юный принц проснулся, его охватил непонятный страх, и он призвал Гофмейстера с Наставником. «Что такое Страсть и Радость? – спросил он их. – Я видел это во сне, и мне теперь неспокойно». Придворные в изумлении переглянулись. «Это дикие и грубые слова, Ваше Высочество, – сказал Наставник. – В литературной речи они не употребляются уже много лет». «В приличном обществе так не говорят, – добавил Гофмейстер. – Я вращаюсь в нем вот уже шестьдесят лет и не слышал подобного ни разу».
Но тревога юного принца не рассеялась. Он подошел к окну и взглянул на прекрасный и неизменный мир, который за ним открывался. И вдруг он увидел то, чего никогда не видел раньше: вдали по голубовато-зеленому лугу ехала на лошадях труппа жонглеров и акробатов, и в изысканном освещении чудесного окна они вырисовывались куда отчетливее, чем образы сновидений. Вечером они собирались дать представление в большом городе, о чем принц, конечно, не знал. Но до него доносились их возгласы и смех, так созвучные его снам. Юный принц принялся кричать им и махать им рукой, но они ссорились между собой и ничего не слышали. Тогда принц стал стучать кулаками по окну, хрупкому, как все прекрасное, в надежде привлечь их внимание. Но труппа циркачей проехала мимо и скрылась из виду.