- Откуда вы знаете, что бы сделал порядочный?! - крикнул Яркин. - Что общего между вами и совестью? Разве она у вас когда-нибудь была?
- Была, Серафим Иванович, - уже успокоившись, проговорил Паршин. - Была, да вся вышла. А все-таки я могу судить кое о чем и по сей час. Будь бы на твоем месте настоящий человек - понимаешь, настоящий! - он бы в тот же, в первый-то день моего прихода, пошел куда надобно и сказал: так и так, товарищи, виноват, мол, скрыл от вас старые грехи, и вовсе-то я не Яркин. Но теперь я стал другим человеком. А могу ли я с моим грехом с вами дальше жить решайте. Вот я тут весь перед вами. Судите меня.
Яркин делал вид, что не слушает. Он с трудом закурил: его пальцы так дрожали, что спичка никак не попадала на конец папиросы.
А Паршин помолчал и закончил:
- И сейчас еще не поздно. Пойди и скажи: такой вот я и сякой, со старым медвежатником Ванькой Паршиным в компании три института ограбил, четвертый готовлюсь обработать. Берите меня, товарищи... - Паршин рассмеялся. - Ей-богу, и сейчас не поздно, Серафим Иванович. И тогда мы грех с тобою вместе искупим: ты, да я, да мы с тобой... И легко будет, ей-богу... Пойди, а?..
Говорил, он со странным смешком, из-за которого невозможно было понять всерьез ли он все это или так, для гаерства? Говорил, а сам исподлобья следил за лицом Яркина. И стало ему совершенно ясно, что нисколько Яркин больше не опасен и находится целиком в его власти. Не от страха перед открытием преступления, а потому, что линия его пошла в эту сторону. Конец ему тут, рядом с Паршиным.
- Между прочим, Серафим Иванович, дорогой мой, - примирительно проговорил он, - совершенно ты прав: мелко работаем. Рисковать - так хоть было бы из-за чего. Но, уважаемый, не те времена. Советская власть для нашего брата неудобная. Жизнь в Советском Союзе не туда повернула, куда бы нам надобно. Цели у нас настоящей не стало. Ну, скажем, взяли бы мы настоящий куш, накололи бы "дельце", ну, что ли, на миллион. Стало бы у нас капиталу по полмиллиона. Ну и что? Что с ним делать? Торговлишку открывать? Или, может статься, скаковую конюшню откроешь? Или у "Яра" зеркала бить будешь либо певиц в шампанском купать? Не говоря уже о том, что большие деньги в наших руках - у меня ли, у тебя - тут же обратят на тебя внимание, ну и... амба.
- Что же выходит? - злобно спросил Яркин.
- А то и выходит, Серафим Иванович: сколько бы мы с вами ни старались, впустую... Это точно - впустую!
- Вы... вы какой-то ненормальный, - дрожащим голосом пробормотал Яркин. Совсем сумасшедший! Сами меня подбили... а теперь... Что же?
- Ну, я особая статья. Во мне старые дрожжи играют. Мне не воровать - не дышать. Вы думаете, мне теперь деньги нужны? Было, конечно, время - гнался, о больших деньгах мечтал. Думал, на таких дурных деньгах жизнь построить можно. Многие так думали, да никто не построил. Знаете, сколько передо мною нашего воровского народу прошло? Всякие бывали: и с тысячами, и с сотнями тысяч. И свои дома покупали, и певиц содержали, и рысаков заводили. Всякое бывало. Но конец-то, обратите внимание, у всех один. И хорошо, ежели тюрьма, а то... Жизнь наша так и так конченая. Ежели не петля, так страх нас задавит. Самый лютый: по ночам будить станет, днем преследовать. Прежде я полагал, что боюсь сыскной полиции либо там уголовного розыска. Тюрьмы, думал, боюсь. А потом, как в тюрьме побывал, вижу: не в тюрьме дело. Себя страшно, Серафим Иванович. От, этого большая часть наших запоем пьет. А то, бывает, и руки на себя наложат...
Паршин умолк, видя, что Яркин сидит, уронив голову на руки, и - не поймешь, то ли оттого, что слышит, то ли от собственных мыслей - голову руками из стороны в сторону качает, как тогда, на полу.
Паршин не спеша закурил и сидел молча. Яркин поднял голову и мутным, больным взглядом поглядел на Паршина.
- Ушли бы вы, жена скоро придет... - пробормотал он и тихонько застонал.
Паршин без возражения поднялся и надел шапку. От двери сказал:
- Завтра приду, поговорим. Надо бы настоящее "дельце" наколоть.
Сберкасса 1851
Зима рано вступила в свои права. Уже к исходу ноября снегу на улицах было больше, чем в иные годы к концу зимы.
Чуть свет на тротуаре перед сберегательной кассой No 1851, как и на большинстве других московских тротуаров, появлялась дворничиха и принималась с ожесточением соскребать ледяную корку, наросшую за ночь на асфальте. От противного скрежета железа об асфальт Паршин обычно просыпался задолго до того, как зазвонит его будильник. Иногда он натягивал на голову одеяло и пытался доспать свое. Если это ему не удавалось, закуривал, закинув руки за голову, и думал под раздражающий аккомпанемент скребка. Думал он больше о прошлом, реже о настоящем. О будущем старался не думать вовсе. В нем, в этом будущем, не предвиделось ничего достойного размышлений. Будущее ему не принадлежало.
Паршину отвратительна была мысль о том, что рано или поздно он должен попасть впросак. Этой возможности он в свои шестьдесят с лишним лет боялся так же, как в тот день, когда шел на первый грабеж. По-видимому, таков удел всякого, кто переступает черту дозволенного законом: жить в страхе. Страх когда он идет на "дело". Страх - на "деле". Страх - после "дела". И страх между "делами". Правда, теперь Паршин умел лучше владеть собой и не позволял страху мешать ему работать, но перспектива провала, ареста и тюрьмы, как и прежде, неотступно висела над его головой и была, в общем, самым постоянным, почти единственным ощущением реальной жизни. Если бы Иван Петрович знал это слово, то чувство страха он назвал бы доминантой своего существования. Как алкоголик в минуты трезвости ненавидит вино, как наркоман в периоды просветления дает себе отчет в отвратительности своего падения, так и Паршин, лежа в сберкассе, ясно понимал мерзость переполняющего его жизнь страха. Но будь этот страх и вдесятеро страшнее - едва только появлялась возможность совершить новое ограбление, как Паршин шел на него. Он уверял себя, что не может не идти...
Скребок дворника постепенно удалялся и наконец вовсе затих. Паршин оделся, уложил спальные принадлежности в портфель и сунул его под половицу. Теперь предстояло посидеть в передней комнате и выждать момента, когда на улице никого не будет.