Дома у нас о нем особо не говорили, не желая признавать ошибку: ну, был такой, прибился откуда-то вскоре после войны, пошуршал малость и соскочил. Я знал только, что родственники с его стороны жили где-то в городе, но с той стороны мы ничего не видели, не слышали. По документам он родился в Харькове, а потом долго жил где-то в Польше, откуда и нарисовался. Дед Павло говорил, что батя ховался от чего-то, раз завеялся в нашу глухомань. По концовке осталась мне только его фамилия — Попель, и за свою жизнь не встречалась мне фамилия глупей.
На тот момент мы еще жили в селухе, где термин «пузата свадьба» встречался на каждой улице, так что, вычислив по пожелтевшим свидетельствам тайну своего появления на свет, я легко представил заплаканную беременную матушку, рядом с ней хмурого потертого мужичка в пиджаке с гвоздичкой в петлице и довольных деда с бабкой. Мабуть, они тогда думали, что свой тягар сняли, а мы одели. Ну-ну.
Не скажу, что это открытие как-то меня придавило, но я сделал себе зарубку на памяти — вот «так» лучше не поступать, ничего хорошего из «такого» не выйдет. Поэтому, когда Надежда забеременела, я до последнего не тянул, чтоб Максим, случись ему рыться в наших бумагах, не совершал неприятных открытий. Если задуматься, в этом и есть смысл жизни — продолжать фамилии и надеяться, что детям придется мучиться поменьше нашего. Хоть на чуточку.
Второй раз папаша сел той осенью, когда я пошел в школу, освободился он в четвертом классе, а в пятом мы переехали из Першотравневого в Харьков. Матушка познакомилась летом с одним спецом-геологом, который искал что-то за Хрестищем, ну и решила ехать за ним в город. Звали его Евгением, культурный такой, помню, бородатый, в очках, но женатый.
Поселились мы на ХТЗ, сняли комнату в четырехэтажке неподалеку от его дома, так, чтоб им было сподручнее встречаться. Я тогда шел гулять надолго и, бывало, на обратном пути встречал возле кинотеатра «Орджоникидзе» его уже с официальной жинкой и двумя малыми девками с русыми хвостиками в белых бантах.
Матушка устроилась уборщицей в детский клуб, плюс еще брала у соседок старье перешивать. Раз мне было тринадцать, значит, ей тогда было тридцать два — молодая баба, пусть и со свидетельством о пузатом браке, и кто ее осудит, пусть только себе не трындит.
С переменным успехом они водили хороводы года три, пока Евгения не перевели по поисковым делам куда-то в тундру, где ушлым геологам самое и место. Если я ничего не путаю, то они даже и не спалились с этой своей подпольной любовью. Матушка вроде и не сильно-то и горевала за ним, но других постоянных вариантов как-то не нашлось, она поваландалась в городе еще где-то с год и подалась обратно, к бабке с дедом.
К тому моменту я уже крепко закорешился с Серым и вообще привык к району, так что возвращаться в Першотравневе отказался наотрез — крутить волам хвосты мне как-то не улыбалось, а ХТЗ какой-никакой, но город.
Пришлось поступать в ПТУ, чтоб матушка не переживала.
До открытия метро оставалось еще лет десять, так что учебу выбирали поближе к дому или по маршруту трамвая. На Каркача открыли сразу четыре бурсы в одном комплексе — туда мы с Серым и отнесли документы, подавшись на слесарей по ремонту оборудования.
В конце августа я торжественно заселился в новенькую общагу, промутил место у окна, на нижнем ярусе, а накануне учебного года проводил мать на вокзал. На перроне она плакала, но я торжественно пообещал присылать телеграммы, а на выходные обязательно приезжать подкормиться и показаться на глаза. Да и сколько ж ехать — всего сто километров с копейками.
В восемьдесят восьмой школе после нашего выпуска выдохнули хором — параллель была бедовая, к концу восьмого класса некурящих с непьющими практически не наблюдалась, и считаные педагоги рисковали ставить нашим сявкам и раклам плохие оценки. Серый клялся, что на выпускном лично видел, как директриса по кличке Жаба аж перекрестилась после прощальной речи, что тянуло на серьезное взыскание по партийной линии. Короче, все были хороши.
Мало кто из наших пошел в другую школу доучиваться на полное среднее. Серому такие варианты в принципе не улыбались, так что он пошел в ПТУ за компанию со мной. Батя его, цыган Конденко, был сварщиком на тракторном, так что вырисовывалась целая рабочая династия — заканчивай училище и переходи через проспект на завод — будет все, как у людей.
Но мы строили планы покрасивше — перекантуемся годик, а там будет видно. Может, вообще переведемся куда к морю, в Жданов или Бердянск, а там можно будет устроиться на корабль — и здравствуй, мир за пределами соцгородка.
Мастером нашей группы была молодая девка, Зоя Анатольевна, сама только после бурсы. За зловещую худобу, острые скулы и согласно имени она получила прозвище Космодемьянская и сразу начала ему соответствовать — запрещала курить на переменах, заставляла отрабатывать прогулы, а опоздавшим с ходу выдавала швабру с тряпкой.
Учиться особо было нечему — двадцать минут трешь напильником заготовку, час куришь во дворе. «Смотрите, ребята, вот токарно-винторезный станок, вот кнопка красная, вот кнопка черная, в следующий раз будем обтачивать фасонные поверхности». Станков было мало, очередь к ним стояла большая, но мы в нее особо и не стремились — пусть доходяги совершенствуются в рабочие косточки, нам оно без надобности. И вообще — кто рано встает, тот раньше и помрет. Кстати, к морю мы так и не переехали, все время находились дела поважнее — то пьянка, то танцы, то футбол.
Бурса — это тебе не институт и даже не техникум, профтехучилище заканчивали все поступившие, и нужно было сильно постараться, чтобы упасть еще ниже. Но у меня получилось, тут я отличился. Значит, учиться предстояло три года, плюс год обязательной практики. И ровно посреди этой баталии, после второго курса, нам устроили экзамены, хотя в начале года ни о чем таком и не говорили. Серый сильно возмущался этой несправедливости — где слесаря, а где экзамены, но кто б нас послушал?
В последний момент мы попытались закосить на ветрянку, но номер не прошел — экзамены все равно начались, пришлось смывать зеленку с рожи и сдаваться. Со специальностью еще более-менее — нажали по красной кнопке, потом по черной. Дальше списали сочинения о пионерах-героях, но вот на истории КПСС ожидалась большая засада.
Зловредный историк обещал максимальные проблемы тем, кто доводил его все это время до белого каления и шипел, что вот теперь-то отольются кошке мышкины слезки, что он лично будет следить за своими врагами и никакие шпаргалки не спасут. И хотя он при этом не смотрел на нашу парту, и так было понятно, кого он имеет в виду.
Но Серый, хитрый цыганенок, придумал, как нам быть. Рядом с училищем постоянно бродил Кирюха-дебил, парняга где-то нашего возраста, но совсем с маленькой кукушкой в голове. Его мать заведовала столовой, так что его никто не обижал, даже наоборот. У Кирюхи были наручные часы, настоящие, командирские, родители справили на шестнадцатилетие. Кто-нибудь из залетных обязательно снял бы с дурака такую ценность, но в наших дворах, что вокруг сквера Советской Украины, чужие встречались редко и проходили, не задерживаясь.
У Кирюхи всегда можно было спросить, который час, сколько до звонка и все такое прочее, он был рад помочь и вообще считал это чем-то вроде своей работы — сообщать людям точное время, раз уж они отошли от радиоточки далеко и надолго.
Главной Кирюхиной страстью был футбол — он присутствовал на каждом нашем матче в школьном дворе и несся подавать мяч, будто малолеток, которого впервые взяли на стадион. Строго говоря, Кирюха и считал, что наш школьный двор — это стадион «Металлист», на котором играет гордость Харькова.
Дело в том, что мы рисовали на белых теннисках краской номера на спине и свои фамилии над ними — был такой всеобщий прикол. Каким таким макаром в Кирюхиной башке школьное поле совмещалось с настоящим стадионом — не знаю, да только он свято верил в то, что мы — футболисты «Авангарда» и бьемся за честь города во второй группе класса «А». Он слышал, как мужики во дворе обговаривали чемпионат Союза, не пропускал репортажей по радио и думал, что речь идет о нас. По телевизору тогда футбол еще не особо показывали, да и у кого из нас мог быть телевизор?