1
В Смоленском соборе ударили к поздней обедне. Мясники вытерли о фартуки окровавленные руки, скинули шапки и стали креститься.
Торговавший на базаре кольцовский малый на праздниках опился, упал на улице и поморозил руки. Алексею пришлось идти в мясной ряд и самому становиться за прилавок.
Тяжелым, широким, похожим на старинную секиру топором, гакая от натуги, он рубил замерзшие говяжьи туши. В длинном окошке мясной лавки пестрел базар – ковровые шали, полушубки, седые от инея лошади, смоленская колокольня с часами, галки, бирюзовое небо.
Недавно он взял у Кашкина рукописный перевод книги Фихте «О назначении человека». Название показалось заманчиво, это было как раз то, о чем он много думал. С большим трудом, возвращаясь по нескольку раз назад и перечитывая вновь, он одолел книгу и вчера закрыл ее последнюю страницу. Однако после Фихте назначение человека не только не стало ясным, но сделалось еще туманнее. «Неужто так и не дано мне понять?» – разрубая коровью тушу, огорченно думал Кольцов.
В лавку вошел Кареев.
– А, Саша! – обрадовался Кольцов. – Вот уж кстати, так кстати… Садись, да нет, сюда, а то шинель замараешь.
Он вытер фартуком табуретку и подвинул ее Карееву.
– Я на минутку, – сказал Кареев. – А почему – кстати?
– Да вот, понимаешь, в назначении человека запутался…
И Кольцов рассказал, как много ждал от книги и как она, не дав ничего, кроме путаницы, обманула его.
– Вот Николай Владимирыч сказывал, что книги – друзья. А я так соображаю, что они иной раз и врагами становятся…
Кареев засмеялся.
– Знаешь что? – забавно, по-мальчишески, наморщил лоб. – По-моему, нам эта немецкая философия не ко двору… В конце концов у них все сводится к богу.
– Оно бы ничего, да к богу-то не нашему!
– Ясное дело, к немецкому. Ну, да это пустое… – Кареев заговорщически поглядел на Кольцова. – Вечерком к Дмитрию Антонычу зайди.
– Что это? – удивился Кольцов. – Ведь ты его не жалуешь…
– Да, разумеется, и по заслугам. Он сам и век бы мне не нужен, да человек у него сейчас больно хорош. Хотел бы тебя с ним свести.
– Что за человек?
– Э, малой! – позвали Кольцова от окошка. – Отруби-кась с полпудика вон от задней-то части…
– Пожалуйте-с! – Кольцов поплевал на руки.
– Так смотри, приходи обязательно! – Кареев взялся за ручку двери. – Там, может, и о назначении человека кое-что выясним, – шутливо прибавил уже за порогом лавки.
«Чудной Саша! – орудуя тяжелым топором, размышлял Кольцов. – Все у него – тайна, все не договаривает что-то… И что за человек такой объявился вдруг у Дмитрия Антоныча?..»
2
По навощенному полу чистенького зальца, заложив руки за фалды поношенного сюртука, ходил некрасивый, с угрюмым, шишковатым лицом, костлявый господин. Он прозывался Васильем Иванычем Сухачевым, литератором из Одессы, где в дни далекой юности встретился с Кашкиным и, сблизившись с ним, ввел его в известный дом.
В этом доме собирались молодые люди, проводя время за чтением таких опасных списков, как радищевское «Путешествие» и пушкинская «Вольность». Ветерок свободомыслия свистел тогда в юной голове Кашкина; не раз произносил он в том доме пылкие речи против самодержавия, в защиту угнетенного человечества; грозился умереть за вольность и братство и не сознавал по легкомыслию, что все это могло привести да и привело его товарищей к печальному концу.
Вскоре после памятного декабря двадцать пятого года одесские жандармы нагрянули в известный дом, и все молодые люди были взяты и посажены в крепость. Кашкин избежал этой участи: к этому времени он уже проживал в Воронеже и был владельцем книжной лавки. Ветерок вольнодумства улегся в его беспокойной голове.
Слухи об аресте друзей, дошедшие из Одессы, обеспокоили его, некоторое время он с тревогой ожидал неприятностей. Опасался, как бы друзья не оговорили его и как бы не пришлось менять чистенькое зальце с фортепьянами на сырые и холодные, кишащие мокрицами стены Петропавловского каземата. Кашкин очень боялся мокриц и от одной лишь мысли о них страдал невыносимо.
Однако все улеглось, его имя не упомянулось в следственных папках Третьего отделения. Друзей, собиравшихся в известном доме признали непричастными к декабристам и выпустили из крепости запретив, однако, им проживать в больших городах и учредив над ними полицейский надзор.
Все устроилось отлично. Кашкин успокоился, свободно вздохнул и перестал думать о мокрицах. Торговля шла бойко, он женился, небеса сияли безоблачно. Когда на поверхности его житейского озерца не осталось ни рябинки и воронежское общество признало в нем почтенного негоцианта и просветителя, ему даже захотелось побаловаться былым вольнодумством. Он с удовольствием толковал с молодыми людьми о Рылееве, о цепях рабства, однако далее дозволенного цензурой не заходил. При всем этом он исправно соблюдал посты, посещал церковь, говел и причащался а в дни царских тезоименитств вывешивал на воротах дома трехцветные российские флаги и зажигал плошки.
И вот вдруг, как дурной сон, появился Сухачев, за которым следила полиция, и остановился не в заезжем дворе, не в гостинице, а велел ямщику ехать прямо к Кашкину.
Тишина чистенькой квартирки была нарушена громким и неприятным голосом нежданного гостя. Уютные комнаты наполнились запахом дешевого табака. Раздражала привычка Сухачева беспрестанно ходить из угла в угол. Кроме того, сухачевские сапоги были дурно сшиты, в каблуках торчали гвозди и царапали зеркально навощенный пол.
Впервые за последние годы Кашкину представились отвратительные мокрицы, и он содрогнулся.
3
– Я тебе, Дмитрий Антоныч, удивляюсь! – громко, каким-то ненатуральным голосом, словно желая, чтобы его слышали за стеной, говорил Сухачев. – Так погрязнуть в своем благополучии! Так отрешиться от всего, чем жил… этого, брат, извини, не понимаю!
Кашкин нервно стучал пальцами по круглому, покрытому пестрой гарусной скатертью столику и, с усилием растягивая бледные губы, улыбался. «Весь пол исцарапает! – уныло думал, глядя на тощие ноги шагающего Сухачева. – И чего орет? Эк его угораздило приехать…»
– Да что же… Ты, Василий Иваныч, неверно обо мне судишь. Если я не кричу, не ношу за пазухой пистолета, так ты уж…
– При чем тут пистолет! Я не об том говорю, – раздраженно перебил Сухачев. – Я про то тебе хочу сказать, что в городе, где есть гимназия, семинария, войско, где, наконец, в среде чиновничества можно найти мыслящих людей, ты не стремишься стать центром того направления, сторонником которого я тебя знавал!
– Ну как же, у меня собираются… («Ох, что я несу! – с ужасом подумал Кашкин. – Надо решительно отказаться, пресечь!»)
– Я знаю, собираются, – насмешливо гмыкнул Сухачев. – Кареев, Кольцов… Семинарист еще этот, как его… Сребряков? Сребров?
– Откуда ты знаешь? – растерялся Кашкин.
– Ну-ну! – хрипло хохотнул Сухачев. – Ты не подумай, что черная магия, – я этим летом в Одессе с Кареевым познакомился. Он дельный малый. Ты извини меня, Дмитрий Антоныч, я без твоего ведома записочку с дворником утром послал и от твоего имени просил пожаловать…
«Слава богу! – вздохнул Кашкин. – Может, разговор на поэзию повернем…»
– Да вот еще не забыть бы… – Сухачев присел на диван рядом с Кашкиным. – У меня к тебе, Дмитрий Антоныч, просьба…
«Господи, что ему еще нужно? – зябко поежился Кашкин. – Денег, наверно?»
– Я бы не стал утруждать тебя этой безделицей, да мне сейчас – край, ты уж извини, я по старой дружбе… Не найдется ли у тебя целковых этак двести? Завтра бы в путь, да вот обстоятельства проклятые держат!
– Что ж, я рад помочь… вот, пожалуйста. Никак стучат? – с надеждой прислушался Кашкин. – Не они ли? Так и есть… Я Кольцова по кашлю узнаю…