— Видите ли, у меня бронхиальная астма. Это записано в документах… Еще проще проверить это… Больше десяти шагов я не пробегу. Какой из меня солдат?.. Хотя, конечно ж, в современной войне, при современном оружии…

Говоря так, он отвел левый борт пиджака, расстегнул внутренний карман, поспешно вынул пачку бумаг, рассортировал их, нужные протянул Корнею Павловичу.

Тот перво-наперво раскрыл паспорт.

«Брюсов Геннадий Львович, 1903 года рождения, г. Харьков, служащий, Харьковским ГОМ, сроком на десять лет, дата выдачи — 21 октября 1936 года».

На следующем развороте повторялось то же самое на украинском языке. Пирогов сличил тексты, оглядел каждую страничку внимательно — нет ли чего!

Вторым документом была серая невзрачного вида книжечка, шесть листиков обыкновенной бумаги — свидетельство о непригодности к службе в армии в мирное и военное время, больше известное под названием «белого билета». Свидетельство было заполнено небрежной рукой, обычными чернилами. Будто кто-то, убедившись в непригодности Брюсова к армии, хотел совсем извести его. Однако печати были четкие. И харьковские.

Отдельно, перегнутое вчетверо, лежало в паспорте медицинское заключение ВТЭК об ограниченной трудоспособности Брюсова Геннадия Львовича. И тоже харьковская печать. Не при-скребешься.

— У вас есть инвалидная книжка?

Брюсов засопел носом. Ответил:

— Нет… Я не пошел в собес… В мои годы, при моей комплекции… Как бы поступили вы?

Пирогов сложил документы стопкой, накрыл ладонью.

— Напишите подробно, как вы из Харькова выехали. Куда. Про Вологду. Как в вагон… Одним словом, о себе подробней.

— Я арестован?

— Я ж вам сказал, напишите о себе. Подробно, пожалуйста. И дождитесь меня у дежурной.

— Значит, арестован. — Брюсов потускнел, понуро поднялся. — Конечно ж, столько вопросов сразу…

Пошатываясь, он пошел к двери. Горе его было так велико, что он словно ростом уменьшился. Широченные брюки его повисли до полу и собрались в гармошку, плечи опустились, спина сделалась выпуклой, покорной.

Пирогову стало жалко его. «Негостеприимно получается», — подумал, провожая взглядом сгорбленную спину. И сразу одернул себя: раскис, а преступный элемент в… дамском платье, как Керенский… как Якитов, из армии дезертирует…

Через минуту вошли к нему секретарь сельсовета и Астанина.

— Нам надо немедленно поселить тридцать семь женщин с детьми. Не выходя отсюда, составьте списки адресов, где возможно какое-то подселение.

Глава седьмая

Разослав девчат по адресам, Пирогов направился на свидание с Василисой Премудрой.

Дом Якитова, старый и не ахти какой просторный, стоял под горой, почти на окраине села. Корней; Павлович отметил эту подробность. Второй примечательностью дома было нагромождение вокруг него стаек, навесов, дровяников и самих дров — несколько поленниц, расставленных и так и сяк, куда ни кинь взгляд. В этом хаосе можно было скрываться от призыва в армию, от милиции и от самой войны до конца дней своих.

Василису Пирогов услышал с улицы. В дальнем из бесчисленных закоулков двора она отчитывала пацанов за баловство и, похоже, за какие-то понесенные убытки, и были те убытки велики, потому что, ругая и стращая виновных, Якитова сама плакала навзрыд.

Корней вошел в калитку, свернул на голос, но попал не в ту щель. Оглядев внимательно пустой закуток между свинарником и поленницей дров и убедившись, что он не обжит, не утоптан, пылен с сотворения Ржанца, Пирогов двинулся дальше.

Двор оказался запущен — дальше некуда. Навоз, щепа, старый бурьян, проросшие лебедой и крапивой бездонные ведра, кастрюли, банки, склянки — все это несло отпечаток священной неприкосновенности и, как ни странно, рождало в Пирогове Чувство покоя. Конечно же, дезертировав из армии, домой Якитов не приходил. Иначе, прячась от людских глаз, наследил бы в пропыленных углах, не утерпел бы… Впрочем, как знать!

Василиса Премудрая (надо ж — прицепилось!) выговорилась наконец и теперь, просто всхлипывая и причитая «невезучая я, разнесчастная я», у Пирогова мурашками спина вздыбилась при этом, — появилась из-за дома.

— Здравия желаю, — сказал Корней Павлович, чуть кланяясь и не спуская глаз с ее заплаканного лица.

Она не испугалась постороннего, не вздрогнула при виде его форменной одежды, кубарей в петлицах и револьвера на боку. Она не боялась его. Значит, нечего бояться, решил Пирогов, Якитов не дома скрывается. Где же? В горах? В горах и тайге? Лето теплое, сухое. Жилья по склонам гор — как в городе. И больше сине. Но корову… Корову мог и он… Ему здесь все до гвоздя знакомо.

— Здравствуйте, — повторил он не так официально. — Я к вам по двум делам сразу.

Он мог бы сказать — по трем, но третье было особого рода, и до времени о нем лучше помолчать.

Василиса уголком платка вытерла слезы.

— Зашли бы в избу, — сказала печально и первая на крыльцо ступила, сутуловатая от переживаний, непосильных хлопот.

«Трудно ей без мужика-то, — отметил Пирогов. — Не приспособленная самостоятельно жить. Верно, за его спиной как за стеной привыкла… А стена-то…»

По избе ходили куры. Они были на кроватях, на столе вокруг большой глиняной посудины, на комоде. Белые, зеленые с крапинками липкие «пятаки» виднелись везде, где прошла, суетилась, гребла лапами грязная стая эта.

— Кы-ыш! — закричала Василиса, замахиваясь на кур. С суматошным кудахтаньем они бросились врассыпную. — Господи, ну да что ж такое деется?!

— Вы держите кур в доме? — удивился Пирогов. — У вас же усадьба такая! Пристройки повсюду.

— Пристройки? — переспросила Василиса, и Пирогов понял, что сморозил глупость. — Пристройки, говоришь. А корова? Где корова моя? Тю-тю корова. Слизнули. Умыкнули из сараюшки. Из стайки. Из пристройки… Понимать? С ограды увели. Пока вы с девками шатуна праздновали, бандиты по деревне только что не с гармошками разгуливали. Зачем вы здесь поставлены? Нет, скажи мне, зачем? Им скажи, анчуткам, зачем пока их отец кровью на войне умывается, милиция в тылу хлеб ест. Скажи, как им теперь жить. Раньше хоть животики обмануть было чем — плеснешь молочка в толчонку, и уже для вкуса, для здоровья малость какая есть. Как теперь быть им? Помрут ведь. А я на себя руки наложу.

— Перестаньте, — прикрикнул Пирогов. Анчутки на голос появились в распахнутой двери. Неумытые смугляшки были по-взрослому озабочены и решительны. Корней Павлович убавил тону. — Перестаньте, прошу вас. Всем нынче нелегко. Вам труднее, чем мне, но ведь и я не праздную шатуна, как выразились вы. Много обиженного народа, потому что для кого война, а для кого и мать родна… — Вспомнился странный разговор Усольцева о героях и дезертирах, едва не сорвался с языка: такие, мол, наши дела, но сдержался вовремя — чего душу травить, в ней и так здорового места не осталось. — Мы ищем корову. Ищем. Возможно, скоро найдем. А не получится, пойду в райисполком, буду просить для вас помощь.

Больше обещать было опасно. Оглянувшись на анчуток, Корней Павлович подмигнул им: здорово, орлы. Те засмущались, попятились и скрылись с глаз.

— Прошу прощения, я случайно услышал вас с улицы. У вас какое-то новое горе? — спросил Пирогов у Василисы.

— У кого оно нынче счастье-то?

— Но мне показалось… Что-нибудь с Федором? — схитрил, сам удивляясь, как ловко получилось у него.

Она промокнула слезы.

— Давеча говорю мастеру: позволь на анчуток глянуть сходить, они ж ведь малые совсем, одни, а он уперся: этак все разбежитесь, кто работать будет… Я — свое, он — свое. Судом страшшал. Я говорю: хочь в тюрьму, если совесть у тебя верблюжья. И ушла. Пушшай судят.

— Н-да, — сказал Пирогов. — А ведь он может. По закону военного времени строго это.

— Так что ж я, без сердца? — вскричала она. — Сам на фронте, мать с темна до темна, а дети… Дети-то брошены. Дом брошен.

— У вас нет стариков? Родни.

— Мать у них есть. Мать! Чего на стариков кивать-то.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: