Но неужели он действительно так равнодушен к возможной близкой своей смерти, что так непринужденно рассуждает о болезни Шарко?

И тут Андрей ясно увидел в Вирхове подсознательную уверенность, что все обойдется, что удастся выкарабкаться! Вирхов мог еще при случае вслух повторить вчерашнюю иронию: «А меня-то уверяли, что ваш метод гарантирует…» Но про себя он уже знал, что худшее позади — едва начатый портрет уже спешил оказать действие! Может быть, «обезьянья лапа» уже не такая обезьянья. А Андрей — нет, он ни о чем не жалел, ведь его мечты о совершенстве, о славе, о служении человеческому исполнились на двести процентов! И все же не мог он сейчас не взглянуть на Вирхова с тем же чувством, с каким голодный смотрит на сытого. В его-то левой руке пузырьки разыгрывались все больше, и уже замечалась предательская слабость в пальцах, а расплавленная капля металла перекатывалась внутри позвоночника.

На третий день Андрей решил, что прописывать фон не будет. Из тонированного грунта выступает голова Вирхова — и довольно. Голова счастливца, молодого гения. Но этому счастливцу губы поярче, и виски не такие впалые, и стереть иронический высокомерный взгляд — чтобы почувствовал прелесть нашего раздробленного, пестрого, нелогичного мира! Все равно как на аскетических святых Эль Греко нарастить немного рубенсовской плоти! А откуда она берется, лишняя плоть? От себя! Та, которая атрофируется с каждым днем, — туда, на холст! Всемирный закон сохранения!

И ни разу за эти дни Андрей не подумал о бывшей жене — конечно, бывшей, хотя они не успеют развестись. Записку он уничтожил, и никто не узнает, что она — бывшая. Станет почитаемой вдовой, научится открывать его выставки и выступать с воспоминаниями. Ну что ж, она это заслужила годами отречения от себя… Ну а сын проложит себе путь памятью и эрудицией — и Андрей порадовался за него… Да, все отошло, осталось желание успеть закончить портрет. Вот вспомнил, когда и левая рука перестала удерживать кисть.

Если бы по старым меркам, голову тоже надо было бы прописать еще раз — но пришлось остановиться на том, что есть, что успел.

— Ну вот, можете забирать. Надо бы дать просохнуть, но мне нужно срочно уехать, так что уж пусть сохнет у вас.

— Так, может, мне забрать после вашего возвращения?

— Нет-нет, я надолго. Редкая возможность забраться на заимку в тайге, побыть с самим собой наедине. Подумаю там на досуге о вашем сверхсуществе, о растворении личных сознаний.

— Подумайте. К этой мысли трудно привыкнуть сразу, нужно подумать, отбросить многое привычное.

Небрежно так оказал, как будто советовал прочитать модный новый роман.

— Скажите уж: отбросить все привычное, а не многое. Но обещаю подумать. Так что забирайте. Только постарайтесь не размазать, пока несете.

— Постараюсь… Так, значит, по-вашему, я такой?

— Да, такой! — И повторил с силой: — Такой! Только такой!

Вирхов унес портрет. Вот и все. Следующего не будет. Что же теперь, сложить себя в какую-нибудь больницу и доживать, кормясь из рук крикливых санитарок? Жалкий конец. А капля металла прожигала позвоночник — и все искусительней манила мечта о холодной воде.

Андрей вышел из мастерской Витьки Зимина. Оставшейся силы пальцев как раз хватило, чтобы повернуть головку замка. А за спиной дверь захлопнулась сама.

Вышел. Опустился. Пошел.

Был солнечный день конца октября. Последнее тепло с прослойкой прохлады. Ультрамариново-синяя Нева текла в двух шагах. Спуститься, войти и отдаться течению. Перевернуться на спину, чтобы позвоночник как следует омывался холодной водой, чтобы остывала капля металла. Всю работу возьмет на себя течение, только слегка подрабатывать ногами — благо ноги в порядке. И плыть, плыть, глядя в бледно-голубое небо… Но слишком много катеров, буксиров, речных трамваев — выудят, и все закончится кормлением с рук в больнице. А еще — еще хотелось малодушно растянуть оставшиеся минуты, растянуть в часы, чтобы напоследок насладиться осенним солнцем, легкостью и прозрачностью воздуха.

На другом берегу Невы, словно готовый взлететь, тянулся к небу Смольный собор. А что, если так его и написать — взлетающим, взлетевшим?!

Андрей пошел по набережной. Вниз по течению. Там через несколько километров будет Финляндский вокзал. Большой выбор электричек.

Обострившееся за последние полгода зрение Андрея просвечивало всех встречных. Зачем? Ведь портретов он больше писать не будет! Но они шли навстречу со своими надеждами, заботами, опасениями — и светили то зеленым, то голубым, то розовым, а попадались и отвратительно бурые, грязно-коричневые. Все разные и все понятные. Написать бы все портреты, показать бы им всем их истинные образы, все прекрасное, что в них заложено — и так часто задавлено. Невозможно. Не хватит никаких сил.

Прошел мимо низкой ограды, усаженной мелкими — с пуделя — чугунными львами. Дача Безбородко. Многие ли из живущих поблизости знают, что здесь живал когда-то этот Безбородко? Да и нужно ли знать? А вот он, Андрей Державин, провинциал, взрослым приехавший в Ленинград, — он знает. Потому что то, что тебе не дано от рождения, приходится наверстывать вдвойне.

Что-то еще оставалось несказанным… Ваньке! Объяснить, что талант — не синоним памяти. Нужно уметь видеть! Видеть человеческие чувства — голубые и бурые, золотистые и серые… Встречаться с Ванькой нельзя: не нужно, чтобы помнился безрукий отец. Телефон — годится. И попался на пути телефон-автомат. Крупный предмет — телефонную трубку — пальцы еще удерживали. Проблемой оказалось достать и опустить монетку. Ничего не получалось.

Андрей хотел было попросить кого-нибудь из прохожих — вот и девушка подходящая показалась со скромным голубоватым облачком около лба, — но остановил себя: зачем? Как он сможет объяснить семилетнему мальчику то, к пониманию чего сам пробивался много лет? А если бы и смог? Имеет ли он право подталкивать несмышленого сына к повторению своей судьбы? Судьбу выбирают сами. Можно было бы написать письмо, еще когда слушались пальцы, чтобы отдали сыну в восемнадцать лет. Теперь поздно…

Ближайшая электричка шла на Зеленогорск. Что ж, в самый раз. Пока ехал, мечтал об одном: только бы не явились контролеры! Ведь взять билеты нечего было и думать, а противно получилось бы, если бы вдруг — фарс в финале: высажен как безбилетник и препровожден в линейное отделение милиции…

Повезло: контроля не случилось.

Андрей вышел в Комарове. Медленно пошел вниз, к заливу.

Пустые дачи уже приготовились к зиме. В одной почему-то было распахнуто окно, и далеко разносилось, как скрипит на ветру рама.

Из открытой калитки навстречу Андрею вышла тощая собака — наверняка из брошенных. Она с надеждой посмотрела на человека. Андрей ни словом, ни жестом не поощрил ее, но она все же поплелась за ним — значит, на что-то надеялась.

Андрей сам себе удивлялся — в такой момент все замечает: и собаку, и раму. И в электричке больше всего беспокоился о контролерах…

Он перешел шоссе и вышел на пляж. Собака по-прежнему плелась за ним. Вода лежала впереди, плоская и белесая.

Ну вот она — та самая холодная вода. Наконец-то остудится расплавленная капля металла. Не меняя походки, тем же размеренным шагом Андрей пошел по мелководью. Собака остановилась у кромки воды и зло залаяла вслед. Собака хотела жить — и он не помог ей в этом. Собаку было жалко, себя — нет. А чего жалеть? Он сделал больше, чем мог надеяться. Он достиг невозможного. Он счастливец. А что не успел пожать плоды успеха — так и хорошо: есть что-то неизбежно пошлое в этих плодах. А так с ним только чистая радость совершённого. Жизнь и должна измеряться совершенным. А не количеством витков, которые удалось проделать вместе с планетой. Не на карусели катаемся!

И странно: дойдя до черты, Андрей Державин вновь обрел детскую уверенность в том, что смерть не имеет к нему никакого отношения. Вот он сейчас остудит каплю металла — и поплывет, пойдет, полетит на ту самую заимку, о которой случайно и всуе помянул в разговоре с Вирховым. А там — там обязательно растет громадный голубой кедр. Откуда-то возьмутся краски, Андрей напишет этот кедр — и вберет в себя силу дерева. Кедр потом засохнет, но ничего, Андрей имеет право на жизнь одного кедра, чтобы когда-нибудь вернуться и совершить новый портрет… Да, можно жить на земле, пока есть на ней голубые кедры… А тощая собака встретит Андрея у кромки воды и пойдет за ним — да сотрется и с нее случайная черта: голода, брошенности, человеческой жестокой подлости!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: