Немцы достали термос, попили горячего кофе, закусили, выкурили по сигарете. А уток все не было. Нырков тоже. Прошел час, другой, Вася окоченел, его трясла мелкая дрожь. Комары слепили, набивались в глаза, а пошевелиться нельзя; собака враз бы подняла шум. Оставалось одно спасение: погрузиться как можно глубже в воду. Сокол так и сделал. Теперь из воды выступали только нос да кустики камыша перед лицом. Хитрость спасала разведчика недолго. Нагрянула новая беда. Появились пиявки. Сначала немного, но чем дальше, тем больше их появлялось возле Дмитриева. Видно, как извиваются перед глазами: одна, вторая, третья. Бр-р-р!.. Противно. Ближе к нему, ближе… Вот уже присасываются к щекам, губам…

Трудно сказать, как вынес Сокол такую муку, но выдержал, не шелохнулся, пока горе-охотники не убрались с болота.

Уже под вечер, совершенно обессиленный, приполз Дмитриев на нашу кочку. На разведчика страшно было смотреть. Лицо опухло так, будто он сутки висел вниз головой. Шея в темных кровоподтеках. Губы обезображены.

— Я бы с ума сошел на твоем месте, — сочувствовал Калганов. — Вишь, как они изукрасили тебя, голова-елова!..

У Васи совсем не было сил. Он замертво свалился на телогрейку, подложенную Иваном Сергеевичем.

Мы обменялись взглядами с Калгановым: как же Дмитриев пойдет дальше? Скоро выходить… Оставаться здесь нельзя: комары и нас довели до помешательства…

— Попробую идти, — пролежав недвижимо часа полтора, заявил Вася. — Поможете, а там я сам разойдусь.

На том и порешили.

Поминутно останавливаясь и прислушиваясь, пошли через болотистую речонку. Не видно ни зги. Только неспокойная дрожащая стрелка компаса холодным фосфористым светом указывала направление. Дневные ориентиры потеряли очертания. Путь оказался значительно труднее, чем мы предполагали.

Переползли через полотно железной дороги, охраняемой патрулями. Теперь надо миновать мост. Контуры его угадываются слева от нас, ниже по течению. Опять река, а за рекой будет рощица. Нам надо туда.

Вдруг кто-то оступился и шлепнулся в воду. Наверное, Дмитриев. Он еле-еле передвигал ногами. Тотчас же с берега, навстречу нам, шипя взлетела ракета, нервно застучал пулемет. Засада! Надо прорываться!

— Ложись!

Мой крик тонет в звуках пальбы.

Одну за другой бросаю на вспышки две гранаты.

— Бегом, за мной!

С моста бьют по нас из другого пулемета. Пули тяжело шлепаются о кочки, поднимая фонтанчики грязной воды. Пропускаю вперед товарищей: надо выводить Васю.

Приподнимаюсь с земли, бросаюсь вперед. Бегу. Неожиданно лечу навзничь, ударившись о пенек. Острая боль пронизывает ногу.

В голове застучало: та-та-та… Или это пули? Над самым ухом, с противным свистом, рассекая воздух, прожужжали смертельные шмели: вжик, вжик, вжик!

Рядом падает ракета. Она ослепляет, накрывая меня горячими искрами. Пули застучали о пенек. Ложатся ближе, ближе.

«Засекли! — мелькнуло в голове. — Ведут прицельный огонь». На месте оставаться нельзя. Нельзя и пошевелиться. Ругаю себя последними словами.

При вспышке очередной ракеты замечаю ползущего человека. Это Калганов. Кричу: «Назад!», но он как будто не слышит, тогда, превозмогая боль, ползу ему навстречу.

Пули чиркают по деревьям, сбивая ветки, срезая листья. Холодный, противно-липкий пот выступает на лице от напряжения и боли. Нога будто наполнена раскаленным свинцом. Каждое, даже малейшее, движение причиняет боль… Адскую боль. А время летит, обгоняя пули. Летит с какой-то сумасшедшей скоростью.

— Куда ранен? — спрашивает Калганов.

В его голосе столько волнения, тревоги. Слабость охватывает меня. Застываю на траве, нет сил пошевелиться. А трава, влажная и сочная, холодит, успокаивает. Калганов нарвал травы и приложил к моей распухшей коленке. Стало как будто легче.

— А все через меня, — укоряет себя Сокол. Он помолчал: — Голова кружится. И слабость в ногах…

— Это пиявки, будь они трижды неладны! — чертыхается Калганов.

Как бы то ни было, а пришла беда — отворяй ворота: двое из четырех вышли из строя. Немцы опять открыли стрельбу.

— Надо уходить, — торопит Калганов. — Утром тут обшарят каждый кустик.

— Рощицу надо пересечь в темноте, — поддерживает Дмитриев.

Бойко не вмешивается в наши разговоры. Удивительно сдержанный и спокойный человек! Мне бы такое самообладание!

— Давай, лейтенант, капитально подремонтируем твою ногу, — с грубоватой ласковостью говорит Калганов. — А то тормозить будешь…

Поверх травяной подушки он накладывает слой гибких прутьев, перевязывает ремнями этот примитивный «лубок».

— А ну, попробуй шагать! — Калганов подает мне палку. — Да не так, — сердится он. — Длинная с рогулькой вместо костыля дадена тебе. А короткая — в помощники, чтобы опираться. Смелей, смелей, — подбадривает он. — Эх ты, незадача-то какая!

Действительно, плохо мое дело. Идти тяжело. Боль отдается во всем теле. Каждый шаг причиняет муку. Может быть, разомнусь? Иду. Иду и ругаю себя. Так, кажется, легче. Я хорошо знаю, что если удастся переключить внимание на другое, боль утихнет…

Компас разбился возле злополучного пенька. Идем наугад, ориентируясь только по выстрелам от моста. Там все еще стреляют. В лесу тихо. Не шелохнется ни один листочек, словно все живое заснуло после беспокойного дня. Но тишина обманчива. Мы привыкли к лесным звукам, научились различать их. Вот с легким скользящим свистом промелькнула летучая мышь. Деловито гудит жук, и, ударившись о ветку, в недоумении замолкает. Вскоре он опять в воздухе и гудит с прежней неторопливостью. Или это гудит в голове? Гудит в голове, гудит в ноге. Ох как гудит!.. Но об этом не надо. Стараюсь отвлечься.

Светлячки, притаившись в траве, образуют множество голубоватых неподвижных точек. Кажется, идем по темному небосводу между звездочек. Звездочки излучают мягкий-мягкий свет. А может быть, рябит в глазах?

В стороне слышится заунывный крик коростеля. Значит, кончается лесок, выходим в поле. Коростель подсказывает: «Надо спешить, скоро займется заря», и я тороплюсь, волоча разбитую ногу. Нога — чужая, деревянная.

Я весь мокрый. Чувствую: меня окончательно покидают силы. А нам ведь нужно пересечь еще одну линию железной дороги и успеть где-то укрыться на день. Немцы обязательно прочешут местность.

Вася Дмитриев тоже еле волочит ноги. И ему сегодняшняя ночь показалась вечностью. Дмитриева поддерживает Иван Сергеевич, меня Калганов. Так и идем.

— Осторожно, тут кочка… — то и дело подсказывает он. — Смотри, в яму не угоди. Пройди, я придержу ветку.

Предутренний ветерок взлетает в небо, к поблекшим звездам, и одну за другой гасит их. Светлеет небосклон. Свежеет…

Утром вышли к полотну железной дороги. За поворотом виднелась красная крыша казармы. Из трубы вился веселый дымок: дом жилой. Кто в нем? Может, немецкий кордон?

Калганов пошел выяснять обстановку. Мы спрятались в кустах, наблюдаем. Около казармы появился человек в форменной фуражке железнодорожника. Начал точить косу, ловко проводя бруском то по одной, то по другой стороне ее. Сталь звенела, издавая тягучий, малиновый звон. Невдалеке ходила корова с колокольчиком на шее. Звон колокольчика вместе со звоном косы напоминал знакомую с детства мелодию. Сразу и не понять, что это были отголоски забытой мирной жизни…

Человек засунул за голенище порыжевшего сапога брусок и, широко расставляя ноги, пошел, равномерно взмахивая косой. Позади оставалась рядком срезанная трава.

— Эй, дядя! — позвал Калганов.

Косарь остановился, испуганно озираясь.

— Да вот я, гляди! — из-под самых ног косаря поднялась голова, утыканная ветками. — Ловко? Да ты не бойся! Сядь-ка вот сюда, под кустик, потолкуем.

Железнодорожник недоверчиво поглядел на Калганова, неохотно давал ответы, его смущала неизвестность: кто перед ним? Партизан или полицай? Теперь такие времена настали, всего и всех бойся… Калганов прямо спросил перетрусившего обходчика:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: