…При виде такого соревнования славословия и такой богатой жатвы деяний Барнабе сокрушался о своей несмышлености и невежестве.

— Увы, — вздыхал он, — прогуливаясь в одиночестве по чахлому монастырскому садику, — как я несчастен, что не могу, подобно братьям моим, достойно прославить святую богоматерь, которой я посвятил всю нежность своего сердца. Увы! Увы! Пресвятая дева и госпожа моя, я человек грубый и неотесанный и не могу служить вам ни назидательными проповедями, ни трактатами, построенными по всем правилам, ни прекрасными картинами, ни тщательно выточенными фигурками, ни размеренными и равностопными стихами. Увы, я ничего не умею!..

И вот в одно прекрасное утро он вдруг проснулся полный радости, поспешил в часовню и пробыл там в совершенном одиночестве больше часа. После обеденной трапезы он вновь вернулся туда.

С этих пор он каждый день шел в часовню, когда она была пуста, и проводил там почти все время, которое другие монахи посвящали искусству и ремеслу, и больше он не грустил и не вздыхал.

…Настоятель, в чьи обязанности входит все знать о поведении своих монахов, решил понаблюдать за Барнабе во время его исчезновения. Однажды, когда жонглер, как обычно, заперся в часовне, настоятель с двумя старейшими монахами стал подсматривать в дверные щели за тем, что происходило внутри.

Они увидели Барнабе, который, стоя на голове перед алтарем Святой Девы и подняв кверху ноги, жонглировал шестью медными шарами и дюжиной ножей.

Он проделывал в честь святой богоматери те фокусы, которые когда-то особенно прославили его. Не понимая, что этот простодушный человек таким образом посвящает все свои таланты и все свое искусство служению Святой Деве, старцы стали кричать о кощунстве…»

Последние слова Анатоля Франса говорят, что сами благочестивые старцы не понимали психологической сущности молитвы.

В молитве человек может не только жаловаться богам на свою судьбу или просить их о чуде, принося взамен свои обещания и клятвы. Молитвой он может приносить в дар свое восхищение.

Молитва-привычка.
В минуту жизни трудную
Теснится ль в сердце грусть:
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.
Есть сила благодатная
В созвучье слов живых,
И дышит непонятная,
Святая прелесть в них.
С души как бремя скатится,
Сомненье далеко —
И верится, и плачется,
И так легко, легко…

Это писал М.Ю. Лермонтов, которому принадлежат и такие строчки:

…Но что такое ад и рай?..
Не для толпы ль доверчивой, слепой,
Сочинена такая сказка? — я уверен,
Что проповедники об рае и об аде
Не верят ни в награды рая,
Ни в тяжкие мученья преисподней.

Как психологически понять стихотворение Лермонтова «Молитва», написанное им в двадцатилетнем возрасте? Что это: только дань времени или правдивое описание чувств не очень религиозного человека, и уж конечно не религиозного фанатика?

Я думаю, что второе. И объяснение, почему Лермонтов успокаивался, когда «одну молитву чудную» твердил наизусть, надо искать в привычке. Можно не сомневаться, что к этой молитве Лермонтов привык с детства. Привычка — вторая натура.

Привычка свыше нам дана:
Замена счастию она!

Так Пушкин в «Евгении Онегине» переложил на стихи слова его современника, французского писателя Шатобриана:

— Если бы я имел безрассудство верить еще в счастье, я бы искал его в привычке.

Привычка — это действие, выполнение которого стало потребностью. Привычка образуется тогда, когда повторяемое действие условно-рефлекторно связывается с какой-либо положительной эмоцией. Так психологическая наука раскрывает закон образования привычек.

Вполне понятно, что действия, повторно выполняемые при одновременном переживании религиозного чувства, легко становятся привычками. Тогда выполнение этого теперь уже привычного действия будет вызывать, как и выполнение любой привычки, чувство удовлетворения, покоя.

Так, человек, «привыкший мурлыкать» какую-либо приятную по воспоминаниям песню, успокаивается, если, разволновавшись, начнет ее напевать. Я, например, если хочу успокоиться, напеваю, хотя бы мысленно, первые строфы лермонтовского «Бородина».

Молитва писателя.

Довелось мне прочитать и молитву, которую (видимо, от всей души) написал один писатель.

Вот она.

— Как легко мне жить с тобой, господи! Как легко мне верить в тебя! Когда расступается в недоумении или сникнет подавленно ум мой, когда умнейшие люди не видят дальше сегодняшнего вечера и не знают, что надо делать завтра, ты спосылаешь мне ясную уверенность в том, что ты есть и что ты позаботишься, чтобы не все пути добра были закрыты.

На хребте славы земной я с удивлением оглядываюсь на тот путь, которого никогда не смог бы изобрести без тебя. Удивительный путь через безнадежность — сюда, откуда я смог посылать человечеству отблеск лучей твоих.

И сколько надо будет, чтобы я их еще отразил, ты дашь мне. А сколько не успею, — значит, ты определил это другим…

Здесь образ «господа» отождествлен в поэтической форме с творчеством, в котором писатель находил утешение в самые, казалось бы, безнадежные периоды своей жизни. Возможно, что эта «молитва» и была и осталась для него только поэтическим образом. Но не исключена возможность, что, написав ее в минуту вдохновения, автор поверил в этот образ и полюбил его, как Пигмалион созданную им Галатею.

Так тоже бывает (так, видимо, было и у Лермонтова), и в этом случае молитва является не следствием веры, а ее причиной.

Ленинский ответ.

«…Был конец августа 1916 года. Уже прошло некоторое время, как Ленин приехал из Цюриха и снова поселился в Шаи, под Лозанной», — пишет в своих воспоминаниях о встречах с В.И. Лениным художник А.Е. Магарам.

«…Мы сели на курсировавший по Женевскому озеру пассажирский пароход, который направлялся в сторону Лозанны, — пишет он далее. — После небольших остановок к Кларане и Веве пароход взял курс на самую середину озера. На верхней палубе, где мы сидели, было мало пассажиров. По обеим сторонам озера мерцали в воде отраженные огни берегов, но особенно невыразимо торжественно было небо, на темном бархатном фоне которого ярко сверкали звезды. Я обратил на это внимание Ленина. Он также смотрел на небо и, видимо, о чем-то думал.

— Да, — сказал он после паузы, — удивительный спектакль, которым всегда восхищаешься.

Мы долго сидели молча. Я думал о прочитанных книгах Метерлинка, Фламмариона и др. Находясь под сильным впечатлением той торжественной ночи, я заметил Ленину, что мысль невольно устремляется к Великому Разуму, когда перед глазами в небесном пространстве бесчисленное количество, мириады звезд. Ленин засмеялся и иронически произнес:

— К боженьке!

— Назовите это как хотите, Владимир Ильич. Вы знаете, когда я присутствовал при ваших дискуссиях с Луначарским, Хейфецом и другими, я давно хотел поставить вопрос ребром…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: