Три дня шел бой за маленькую лесную станцию на восточной стороне озера. Снаряды рвались у самой насыпи. Изредка они попадали в штабеля ящиков или мешков, и тогда консервные банки далеко катились по мерзлой земле, медленно оседала мучная пыль. Все пути были забиты вагонами, гружеными и порожними, и в эти вагоны и на платформы бойцы торопились подать остающееся продовольствие и боеприпасы. Враг стремился вперед, стараясь перерезать последнюю магистраль, ведшую к Ладожскому озеру из центра страны.
Временами шел снег. Но редкие сухие крупинки пропадали в лесу и между вагонами, и зимняя нагота деревьев и земли оставалась попрежнему темной.
Рахимбеков не уходил с насыпи. Худой и черный, словно он находился в туркменских песках, а не на ветру и холоде приладожской станции, он уже третьи сутки не показывался у себя в блиндажике. Подобрав вчера банку консервов, распоротую осколком, он съел содержимое, потом где-то напился воды. Он пробирался от штабеля к штабелю, низенький, в вымазанном полушубке, лез на платформы, когда кто-нибудь из бойцов сдавал, и говорил:
— Второй раз отдыхаешь, Мавродин. Доложи командиру взвода.
А когда однажды измученный, обозленный красноармеец выставил ему почти голую, еле прикрытую лохмотьями ватника спину, Рахимбеков указал на такую же спину другого бойца. И, пока не кончили погрузку этой платформы, не отошел от нее ни на минуту.
Триста бойцов — триста характеров, желаний и чувств — все эти дни, пожалуй, не различались лишь в одном: они искренно ругали своего командира, и Рахимбеков знал об этом. Знал и еще больше увеличивал темп работы. Словно ничего не замечал. Только длинный нос его заострился, воротник гимнастерки стал непомерно широким, казался чужим, полушубок обвис, опустились плечи. Он знал, что лишь нечеловеческое усилие помогало роте держаться. Сдать темп на полчаса — и все триста человек перестанут быть силой. Впрочем, не триста. Только что снарядом убило еще троих. Шестнадцать человек за один день.
Подошел политрук роты.
— Рахимбеков… Бьет из Красного Шума минометами… Люди никогда не грузили. Плечи и спины разбиты. На руках несут, падают…
Пожилой высокий политрук смотрел сверху вниз, моргал веками. На отросшие усы падали снежинки и не таяли.
— Успеешь, Асаф?.. — спросил он тихо.
— Выставить боевое охранение… — сказал Рахимбеков. — Понимаешь?
И, больше не добавив ни слова, почерневший, маленький, отошел к вагонам.
Немцы заняли Красный Шум. На карте это совсем рядом. Он ясно видел зеленоватый лист, испещренный квадратами, точками, цифрами высот и названиями. На карте все вымеряно, все понятно. Только нет на ней пушек, минометов, нет сотен убитых людей…
Мины падали на путях, между вагонами, залетали в разбитое станционное здание. Казалось, не было ни одного необстреливаемого метра площади на станции. Потом вдруг огневой налет передвинулся влево, и немец стал бить все с той же методичностью по лесной чаще и замерзшему болоту. Словно нечаянно передвинул прицел.
Рахимбеков снял шапку, вытер мокрый облысевший лоб. Продержаться до вечера — и основные грузы спасены. Только продержаться… Он уже верил в такую возможность и быстро зашагал по шпалам к передним вагонам, чтобы передать эту уверенность другим, передать ее — как, он еще сам не знал, но чувствовал, что сейчас это ему удастся. Несмотря на частый огонь, на разрывы у самих платформ, люди не прекращали работы, стали теперь злее.
Длинный груженый состав вытягивался далеко за входную стрелку. Сейчас он должен уйти, на место его подадут порожняк — последний состав для погрузки. Седой, взъерошенный, словно старый воробей, начальник станции работал за убитого сцепщика, изредка останавливаясь, чтобы поглядеть сквозь пустую оправу очков (стекла разбились при взрыве), как идет погрузка.
Он не торопился и не суетился, но видно было, что работает он механически, что поработал без отдыха много дней. Все близкое и дорогое ему осталось под стенами разваленного бомбой станционного домика.
Рахимбеков хотел крикнуть начальнику, чтобы прицепили еще две цистерны с горючим, повернулся в сторону тупика, где они стояли, и от внезапного испуга открыл рот. Крайняя цистерна, та, что находилась ближе к хвосту состава, горела снизу, огонь цепко охватил колеса и раму. Пламя еще невелико, но крышка люка была плотно задраена, и добраться до нее уже не представлялось возможным. Цистерна неминуемо взорвется через какой-нибудь десяток минут, и спасти больше ничего не удастся.
Рахимбеков закрыл глаза и несколько мгновений стоял так, с плотно сомкнутыми, словно от мучительной боли, веками, потом спрыгнул с насыпи и побежал к вагонам.
— Двадцать человек… — раздельно сказал он командиру взвода. — Лопаты… Мешки… Бегом!
Он заставил себя говорить и двигаться на людях спокойно, хотя от напряжения у него дрожали руки.
Двое бойцов — помощник командира взвода и тот самый красноармеец Мавродин, на которого час назад Рахимбеков наложил взыскание, — пытались пробраться сквозь пламя к верхнему люку цистерны, но оба вынуждены были отступить. Огонь охватил весь корпус, железо накалилось. Песок и мокрые мешки уже не могли остановить пожар. Отцепить цистерну было поздно, Рахимбеков приказал отвести людей…
— Товарищ старший лейтенант, — сказал вдруг боец в изорванном ватнике, вытягивая по швам свои тяжелые израненные руки, — разрешите испробовать… Мы отцепим. Разрешите, товарищ старший лейтенант!
Рахимбеков понял. Боец предлагал свою жизнь, чтобы спасти состав. Если люди опоздают, они взлетят на воздух вместе с цистерной…
Он шагнул вперед и крепко прижал к себе красноармейца. Впервые за эти дни оттаяла его ожесточившаяся душа. Быстро отобрав четверых бойцов, Рахимбеков повел их к насыпи.
И вот, морщась от невыносимого жара, задыхаясь в копоти и дыму, пятеро человек поползли к составу. Прошло две минуты, три, пять, десять… Бойцам удалось отцепить и толкнуть цистерну, и она медленно покатилась к тупику.
Рахимбеков приказал ползти назад. Говорить он не мог, только пошевелил рукой. Но бойцы уже сами возвращались от насыпи.
Машина генерала Климова остановилась за разбитым станционным зданием. Генерал вылез из кабины и, ничего не сказав шоферу, пошел через усеянный ветками и обломками кирпича дворик. Минометный обстрел на время прекратился, зато слышна была ружейная и пулеметная трескотня и изредка, как раскаты грома, откуда-то слева доносилась работа «катюши». Немцы уже были совсем близко к дороге, и наши части стремились задержать удар.
Генерал выбрался к вагонам, обошел их, поглядел на остов догоревшей цистерны, на штабеля ящиков и мешков, не погруженных и сиротливых, и молча направился в землянку, где помещался штаб роты. Туда генерал приказал позвать Рахимбекова.
— Распекать тебя не стану, — сказал он, когда Рахимбеков, темный и казавшийся совсем маленьким, вытянулся у порога. — Я вижу. И за командира роты хорошо справляешься… А темпы придется прибавить. В другое время к Герою за них бы представил, а теперь расстреляю перед строем…
Он помолчал, затем поднял свое крупное, с резкими чертами лицо, обрамленное светлым воротником полушубка, надел фуражку с защитной генеральской кокардой.
— И мне не легче, Рахимбеков. И там не легче, — добавил он отрывисто. — Не за один Ленинград только воюем. Советская власть нас с тобой людьми сделала, жизнь открыла. Победят немцы — все наше кончилось и для детей и для внуков… Ну, иди, друг.
Потом, уже поднявшись, он остановил его и сказал коротко, как обычно, но за словами генерала Рахимбеков вдруг почувствовал что-то значительное, о чем он не договаривал или не хотел договорить:
— Кончишь погрузку, пошли человека ко мне. Может, я дам тебе новую работу… Обязательно пошли. Не в штаб, а ко мне. Ну, всё.
Через несколько минут генерал уехал, и Рахимбеков только позже узнал, что в машине его стояли два ящика с бутылками, наполненными горючей смесью. Климов вез их сюда, чтобы в крайнем случае лично поджечь всё, что останется непогруженным.