«Хайме, Хайме, подлец ты! Я тревожусь не о себе, а о мальчике… Тогда было другое время — выборы, увольнения с работы. Я была замужем? Да, честь честью, в церковном браке, но мой муж остался без работы. Была я очень молода, неопытна, до приезда в Гавану ничего, кроме Энкрусихады[36], не видела. Однажды появился Хайме. «Послушайте, я работаю в рекламном отделе фирмы «Бедойя и Брат». Не поймите меня неправильно, мне известно, что вы замужняя женщина и у вас маленький ребенок. Но чем мы можем вам повредить? Я вас увидел и… да что говорить, у вас есть все данные, словом, у вас идеальные размеры. Работа наша, знаете ли, деликатная. Нет, я фотограф, специалист по рекламе. Вот мой профсоюзный билет, взгляните, пожалуйста. Работа вполне достойная, для широкой публики. Я охотно поговорил бы с вашим мужем, но я знаю, что он… в общем, мне сказали, что он где-то в Орьенте, не так ли? Я знаю также, что у вас теперь тяжелая полоса. Примите мое предложение. Нет, нет, мои труды хорошо оплачиваются. В качестве фотографа мне надо было найти даму — для рекламного объявления. Реклама чулок. Простите, но у вас как раз подходящие ноги…» И этот бесстыдник заставил меня надевать и снимать чулки одиннадцать раз; подойдет ко мне, говорит — нет, не так, а вот так, трогает то тут, то там. Не будь этой нужды… Потом был развод, и вскоре Хайме предложил мне жить с ним. Он тогда уже участвовал в подготовке революции. Почему он это делал, я не знаю, но однажды Хайме привел Габриэля. «Надо его спрятать у нас, он «погорел». Этим мы окажем важную услугу революции». Думаю, ради этого Хайме и поступал так — надеялся когда-нибудь получить плату за свои «услуги». А я, дуреха, все голову ломала, не понимала его и даже в мыслях ему не изменяла».

В эту минуту Луисе показалось, что она слышит глухой рев моря и пахучий туман, окружавший их лодку, стал гуще. Опять брызнули капли дождя — будто невидимые руки швыряли ей в лицо пригоршни стеклянных осколков. «Не знаю, что произошло в тот, последний, день. Габриэль со мной не говорил. Внизу, в кафе, очень шумели. У него был отсутствующий вид, он словно бы погрузился в воспоминания. Вот тогда-то мне и почудилось, что он собирается уехать. Вдруг я увидела, как он поспешно уходит — чуть ли не бегом кинулся к двери и исчез. Я ничего не предприняла. Ждала его всю ночь. А он большой опасности подвергался — ведь он уже был на заметке в полиции. На следующий день я разыскивала его, как могла, но не нашла. Он так и не вернулся». Внезапно она осознала, что слышит шум мотора их лодки, этой швыряемой ветром скорлупки, как ей казалось. Потом свисту ветра стали вторить мощные удары волн о борт суденышка.

Оставалось только ждать, ждать. И все вокруг сводилось к одному: одиночество, одиночество среди глубокого мрака. Ее клонило ко сну. Мрак все сгущался.

1957

Поставить машину на углу шоссе оказалось нетрудно. Они прошли пешком два квартала — Гаспару хотелось размять ноги. У дверей с ними поздоровался доктор Фелиу, тучный, седоватый сеньор, он уже уходил, и лицо у него было недовольное. Габриэль спрашивал себя, зачем они здесь. Выставка в «Лисеуме» — не самое подходящее место для обмена мыслями. «Но если он и помолчит, тем лучше», — подумал Габриэль. В самоновейшей живописи начинали свое шествие гуашь и пятна, как выразился профессор. Однако, если судить по мрачному виду толстяка Фелиу, выставка успеха не имела. Войдя в зал, Габриэль сразу услышал слова «влияние» и «Пикассо». Он узнал голос Лалито Леона, дебелого мужчины с лицом, усеянным прыщами, с птичьими глазками и без бровей.

— Пикассо — коммунист, — говорил Лалито, делая особый акцент на последнем слоге. Лалито недавно получил премию за стихи, вторую награду на последних поэтических состязаниях, и полагал, что это дает ему право осуждать кого угодно.

— Да, верно. Но такому, как он, можно себе позволить поддерживать популярную идею, — возражал художник, пишущий гуашью и пятнами. — Я слышал, у Пикассо пропасть денег. Прошло то время, когда он был бедным начинающим художником.

— Да ты, старина, чистый яд, — заметил Лалито, показывая этим, что полученная премия дает ему право на фамильярность, хотя все знали, что этот художник — гомосексуалист. И добавил: — Помни: в небольших дозах он эффективнее.

— Я не понимаю, — сказал «яд», — этой тенденции во все вмешивать политику. Я принимаю наш фатум, нашу культурную среду как стихию, подчиненную социально-политической жизни. Ну да, не спорю: разве возможно скрыть политический характер власти? Что же касается искусства вообще, то тут распространилось полнейшее пренебрежение к форме, и публика, которую, быть может, еще и удалось бы привлечь, потеряла всякий интерес. Да, черт побери, в области культуры ни к чему уже нет интереса. Вспомните наших выдающихся деятелей прошлого века. Они правильно понимали дело: они у публики не заискивали, потому что сами обладали и властью и влиянием. Достаточно привести пример хотя бы Дель Монте и Альдамы[37]. У них были свои салоны. Ну, а теперь, что мы имеем теперь? Сплошной упадок и разочарованность — возможно, они отражают мир в состоянии разложения… — Но тут пишущий гуашью запнулся. Пожалуй, он слишком далеко зашел. Вокруг него собралась кучка посетителей, среди них несколько женщин, и по крайней мере одна, а то и две незнакомые личности. Наверняка из полиции. Их встретишь повсюду. Все они батистовцы. Никого не щадят. Взгляд одного из этих типов пронзил художника будто током, взгляд говорил: «Что там лопочет этот вонючий педик? Не связывайся с генералом, не то в порошок сотрем». Вдобавок и сам Лалито его немного смущал: художник слышал, будто он доносчик и будто его премия не что иное, как награда за некие труды.

Кучка посетителей рассеялась; художник, браня себя, весь в поту, отошел в сторону, извинившись перед Лалито, что ему, мол, надо пойти в туалет.

— Почему вы так упорно посещаете подобные места? — спросил Габриэль у своего спутника. Тот не ответил, только недоверчиво взглянул на него, не зная, заключено ли в вопросе осуждение или он задан просто так, забавы ради. — И все же тот пентюх отчасти прав. Его «истина» — это то, что доступно ему, пронизано его растерянностью и своекорыстием.

— Да, понимаю, — сухо сказал Гаспар. Он тоже спрашивал себя, зачем он сюда пришел. Возможно, чтобы сбежать из всех прочих мест. Ведь вокруг сплошная мертвечина и полный разброд.

— Такие, как он, по крайней мере, ходят сюда и даже занимаются художественным творчеством, пусть в самой обезличенной форме. Вы улыбаетесь, Гаспар? Вспомните, еще у Сако[38] в прошлом веке в разгар колониального господства была романтическая мечта заменить игорные дома и бильярдные библиотеками и музеями. То недуг столь же древний, как наша нация! Чтобы нам с вами было не скучно, я попытаюсь закончить мысль, «истину» этого манерного художника: да, бесспорно, повсюду распространилось желание жить с удобствами, жить «прилично», окружая себя всевозможными предметами комфорта, но никто уже не заботится о том, чтобы творить или хотя бы наслаждаться высшими проявлениями духа. Все сводится лишь к инвентаризации, к безотрадному перечню язв и горестей жизни. Судите сами: почитайте книги, которые теперь пишутся, посмотрите пьесы, которые идут в театрах. Их авторы, ставя в центр конфликт персонажей и изображая кризис окружающей среды, способствуют общему кризису творчества. Тут действуют вместе сила центробежная и сила центростремительная. И я полагаю, что в итоге все они в своих произведениях отражают лишь крах интеллектуала, пытающегося участвовать в практической деятельности.

Габриэль остановился. Вокруг них уже никого не было — лишь считанные посетители с выражением смертельной скуки бродили по залу из угла в угол. Лалито и художника след простыл.

— Но культура, — продолжал Габриэль, понимая, что его болтовня отвлекает спутника от грустных мыслей, — искусство — что они такое? Способ убивать время. Занятие для ничтожеств и бездельников. Сейчас главное не искусство, а политика. В эту игру входят, через узкую дверь или через широкую, все, от агента по выборам до представителя в палате депутатов.

Но в конце-то концов, разве это и так не известно? Ну что ж, может, о нем еще услышат, по крайней мере — услышат его мысль. Правда, делать что-либо он не собирается. Он не намерен подстрекать солдат или рабочих. Нет, черт побери, он не коммунист. Но он способен думать. Пусть им возмущаются, это не поможет. Тогда почему же он так говорит? Сам не знает, вероятно, просто такой стих нашел. Сказать «политики» — значит, сказать «богачи, промышленники и латифундисты». Деньгами приобретаются посты в сенате республики и в любом министерстве, а это и есть те влиятельные должности, с которых поднимаются еще выше. Какой-нибудь воротила может «вложить» сто или двести тысяч песо и делать политику заочно, с помощью своего представителя, сам не имея понятия о законах и не вступая ни в какие связи с обществом, — единственно с целью защищать и охранять свои интересы. Что ему обман или насилие? Для этого есть наемные агенты и их подручные. А полиция? О, благодарю покорно! Статья Вароны[39] о бандитизме была направлена не по адресу, это он, Габриэль, не раз говорил себе. Истинные бандиты те, кто там, в горах, наслаждаются жизнью. Они живут в своих шале, на виду у всех, у них дома с телефонами и любовницы в шикарно обставленных квартирах. Доказательства? Бросьте! Он считает этот вопрос смешным. Когда был жив его отец, Габриэль пошел с ним однажды на виллу сенатора Серрано. Вилла «Ла Ларга» была частью комплекта благ. У каждого президента была своя вилла: у Прио — в Альтуне, у Батисты — в Кукине… «Ла Ларга», согласно старым картам, представляла собой участок, который соответствовал своему названию[40] и с каждым днем становился все длиннее; на его огромных просторах раскинулись несравненные луга, где пасся отборный скот. Все там было на высоте: наилучшие новейшие рационы питания, отличные климатические условия, великолепный уход. «Золотая чаша»! Тогда «Ла Ларга» уже значительно отличалась от первоначальных своих очертаний, она выросла не только в длину, но и в ширину, с жадностью заглатывая соседние земли. О, отец Серрано, старый полковник, начал с «клочка земли», он сыграл свою роль в Учредительном собрании[41] несмотря на то, что решительно поддерживал идею американского вмешательства. Но дерзость его потомка дошла до того, что политики намного более опытные прекращали свои интриги, когда до них доходила весть, что «сынок Серрано» завладевал одним из их земельных участков. «Ла Ларга» служила своему владельцу многообразно: при случае была неким Варадеро[42] для его хандры, а порой возвращала ему бодрость, восстанавливала силы, подорванные «трудами». Там он устраивал и тайные совещания с коллегами или противниками, решившими в конце концов пойти на сговор с ним и определить условия сделки… Что же до женщин — увы! — его холодность дала повод для злобных сплетен: утверждали, будто во времена Мачадо[43] некий враг приказал его оскопить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: