Вас пришли сменить на рассвете — в следующем году, шутили товарищи, — когда тебе было уже все равно, уведут ли у вас из-под носа лодки и нападут ли на вас враги или нет: ты валился с ног от усталости и бессонной ночи. Но оттуда ты отправился не в теплую постель, а в окопы, занялся чисткой оружия, снова заступил на пост, потом натягивал проволочные заграждения и разгружал машины — словом, вернулся к трудным, тревожным лагерным будням — в ожидании нападения. Никто не знал, где вы находитесь; ваши письма родным переправлял Тибурон, он же подвергал цензуре письма Тапиа, которые тот ежедневно писал жене, делясь с ней всеми заботами и ненароком выбалтывая какую-нибудь подробность, являвшуюся пусть маленькой, но все же военной тайной. Так прошли двадцать дней; за это время твои щеки, не знавшие бритвы, обросли редким пушком, окончательно породнив тебя со вчерашними повстанцами, и ты поверил, что простился не только с отрочеством — наступил новый этап в твоей жизни. Двадцать дней без горячей воды и чистого белья, проведенные по большей части в укрытии, как в берлоге, где ты ел и спал, засыпанный красноватой пылью, которую приносил шквалистый ветер; пил мутную воду, что доставляли на тощих мулах крестьяне; сражался с предательскими блохами, не дававшими покоя ни днем ни ночью; пытался отпугнуть москитов густым дымом костра, куда вы подбрасывали сухие коровьи лепешки. Двадцать дней тяжелых испытаний: бессонные ночи на посту с «гарандом» на изготовку; пузыри на ладонях, натертые ручками тачек, в которых вы возили камни и глыбы известняка на строительство укреплений, веревками и цепями, за которые вытягивали орудия и обозы, а один раз даже старенький грузовик, угодивший в кювет, рукояткой мачете, которым ты вырубал кустарник и расчищал проход в чаще леса. Двадцать дней, навсегда оставшихся в твоей памяти.

Ты снова залез под брезент, который ветер рвет из рук, поднял воротник рубашки и нахлобучил на уши берет. Рядом с тобой Серхио Интеллектуал тщетно пытается прикурить от треклятой зажигалки. «Что-то с фитилем, — вздыхает он, — или кремень стерся; попробуй, может, у тебя заработает». Ты берешь в руки зажигалку, неуклюже чиркаешь ею раз, другой, пока от слабой искры не вспыхивает огонек, который ты загораживаешь от ветра ладонью. В отблеске пламени различаешь близорукие голубые глаза Серхио, такие светлые, что на солнце за толстыми стеклами очков они всегда казались тебе белесыми, бесцветными, как у Гомера, изображенного на обложке «Илиады», которую ты читал в детстве, пылко восторгаясь подвигами несравненного Ахилла. Глаза Серхио щурятся из-под черных бровей, словно нарисованных двумя густыми мазками на широком лбу мыслителя, которого заботят не только абстрактные истины и прочая дребедень, но и собственная судьба, хотя он это тщательно скрывает. Он склонен к размышлениям, философствованию, любит анализировать себя и других — строго, подчас сурово, но не впадая в крайность, потому как знает, что человек не есть нечто незыблемое, монолитное — наподобие мраморной глыбы, каких вы немало повидали в свое время на острове Пинос, — подчиняющееся лишь грубой силе; нет, скорее он схож с глиной, мягкой и податливой, или с виноградным вином, которому надо перебродить, прежде чем оно приобретет свои лучшие качества. Серхио собирается написать роман о милисиано, где выведет всех вас; с этой целью он завел полевой дневник, возит его с собой повсюду и иногда показывает тебе, спрашивая твое мнение о стиле и небольших отступлениях от действительных событий, к которым прибегает, чтобы, как он говорит, вдохнуть поэзию в солдатские будни, но в то же время не слишком выпячивать ваши маленькие подвиги, иначе в них никто не поверит. У него своя точка зрения на военную литературу: писатель, утверждает он, должен поставить себя на место простого бойца, ибо именно он, этот боец, выносит на своих плечах основную тяжесть трагедии. Солдат на войне нужно изображать не этакими героями из китайских фильмов, что и на поле боя шпарят цитатами из Мао, а живыми людьми из плоти и крови, которым по воле судьбы приходится убивать и умирать; людьми, сознающими свой долг, но остро чувствующими все происходящее. Еще Серхио часто повторяет, что милисиано обязан иметь холодный ум и горячее сердце и руководствоваться во всем теорией, помноженной на истинно кубинскую страстность. Он вообще у вас вроде комиссара — таких полномочий у него, конечно, нет, зато есть моральный авторитет, позволяющий ему быть для вас и духовным наставником, и советчиком, гуру, толкователем запутанных текстов и непонятных мест в учебниках, агитатором, добродушным арбитром в диспутах с Тибуроном и просто товарищем, с которым можно отвести душу и в часы застолья, и в такие трудные минуты, как сейчас.

Он единственный человек, кому ты решаешься признаться чуть слышным голосом — с тобой творится что-то странное, и дело тут не в холоде и не в усталости, это все ерунда… «Ты же меня знаешь, Интеллектуал. Дело совсем в другом: такая тоска охватывает, как подумаешь, что жизнь только-только начинается, а мы должны погибнуть, превратиться в горстку пепла, не осуществив того, о чем мечтали, не насладившись любовью, молодостью и, еще печальней, не успев даже оказать сопротивление, встретиться с врагом лицом к лицу, доказать свое мужество и преданность нашему делу в открытом бою». Он долго молчит, словно не слышал твоих слов или не придал им значения, и только жадно затягивается раз, другой, зажав между большим и указательным пальцем продолговатый окурок, вдруг приобретший для тебя сходство с ракетой — той ракетой, что в любой момент может обрушиться на вас с территории Флориды. Потом, откашлявшись, говорит, что Соединенные Штаты обладают запасом ядерных вооружений, достаточным, чтобы четыре раза уничтожить нашу планету — как будто одного раза им мало, — и выпускает струю дыма под брезент, которым вы укрыты. Снова вынув из кармана зажигалку, он какое-то время забавляется с ней: зажигает, гасит, дует на крохотный язычок пламени, пляшущий в полураскрытой ладони. «Эта война абсолютно бессмысленна», — наконец бросает он и опять погружается в молчание, словно внезапно утратил способность теоретизировать, столкнувшись с конкретной ситуацией, к которой не применишь ни сократический метод, ни диалектическую логику, ни все те научные законы, на какие он прежде опирался, веря, что человечество идет по пути непрерывного прогресса и в конце концов создаст нечто вроде рая на земле. Он тушит окурок о подошву и бережно засовывает его обратно в пачку, предвидя окопные лишения. Врачи обнаружили у него какие-то неполадки в легких из-за курения, грозящие в будущем тяжелыми последствиями, но он несмотря ни на что продолжает дымить как паровоз, выкуривая в день по две-три пачки самых крепких сигарет. «Все равно умрешь, рано или поздно», — внезапно роняет он, и по странной причине слова эти доносятся до тебя откуда-то издалека, хотя вы сидите рядом, почти вплотную друг к другу, и он говорит тебе чуть ли не на ухо.

«Все равно умрешь», — повторяешь ты про себя, и эта истина, которая всегда была для тебя лишь общей идеей, соотносящейся с неким явлением природы, таким же естественным, как, допустим, вращение Земли, вдруг обретает осязаемую конкретность; она как призрак витает над вами, и чем дольше вы едете, тем неумолимей вторгается в твой мир, опрокидывая его вверх тормашками. Ты пытаешься представить себя мертвым, понять, что произойдет с тобой, когда ты перестанешь ощущать, например, этот холод или голод, жажду, тяжесть собственного тела, затрудненное дыхание; когда прервется круговерть мыслей — то ярко вспыхивающие, то затухающие, подобно огням фейерверка, они иссякнут, — угаснет разум, повелевающий всеми чувствами; когда тебя покинут видения, воспоминания и четкие, как китайские тени на белой стене, силуэты тех, кто был частью твоего прошлого; когда ты не сможешь создавать новые многоцветные образы, оживляя их с помощью волшебного фонаря воображения; когда станешь равнодушным к красоте и уродству; когда лишишься способности страдать, наслаждаться, мучиться, радоваться счастью; когда превратишься в нечто, лишенное эмоций, выхолощенное, опустошенное; когда утратишь связь с окружающими, а главное, навсегда расстанешься с Эленой, ибо пути назад не будет, и любовь, которая так много значила для вас обоих, исчезнет, растворится без остатка.

Ты познакомился с ней в феврале, когда вы спускались по университетской лестнице, а налетевший ветер вырвал у нее из рук листки с конспектами лекций и разметал их по улице, развеяв и ее надежды на успешную сдачу экзаменов по медицине. Тебе удалось спасти некоторые страницы, испещренные неразборчивыми записями по общей патологии и основам нейроанатомии, а также труднопроизносимыми названиями костей и данными о процентном содержании воды в органах и тканях, которые, казалось, подтверждали мысль твоего дяди: «Мы подобны рекам, Давид, ибо состоим из воды и, как реки, мчимся навстречу бескрайнему, бесконечному морю». Ты в шутку сказал ей об этом, пока вы ехали в громыхающем переполненном автобусе с окошком в крыше, через которое проникали свежий воздух и послеполуденное солнце. «Это не совсем так, — мягко возразила она, — потому что в нас есть еще и огонь: сокращаясь, наши мышцы производят тепло, а топливом нам служит пища, преобразуемая в энергию. Да и сама наша жизнь, — добавила она с улыбкой, — по-моему, иногда напоминает горение: мы сжигаем себя, подобно буддийским монахам, которые, кажется, испытывают наслаждение, принося себя в жертву, или мотылькам, что летят на свет лампы и в конце концов погибают, спалив себе крылышки». Ехать было недалеко; добравшись до места, вы свернули на одну из маленьких улочек, прячущихся за спиной широких проспектов, в тени миндальных деревьев, чьи ветви напоминают спицы раскрытого зонтика, и побрели вдоль белых домиков с тонкими ажурными решетками, увитыми плющом. Потом, разговорившись, присели на каменный парапет, и ты рассказал Элене легенду о властелине воды и владыке огня, будто бы обитавших до недавнего времени в лесах Камбоджи, где они поочередно жили в семи высоких башнях на семи холмах, меняя жилище через каждые семь лунных лет. И было у властелина воды два талисмана: плод лианы и старинный посох, увитый неувядающими цветами, с помощью которых он мог в любой день устроить всемирный потоп. А повелитель огня владел волшебным мечом, завернутым в шелка и бархат, и достаточно было обнажить его, чтобы погасло солнце и погибло все живое на земле. Но, как стало известно из неофициальных источников, которые обычно бывают хорошо информированы, оба властелина ударились в разгул и проиграли в кости свои талисманы. «Так что теперь нам ничто не угрожает, — заключил ты, — и мы можем спокойно встретиться в субботу вечером». Потом вы заговорили всерьез и перешли на политику, которая была самой злободневной темой. Элена рассказала, как обучала грамоте в горах Эскамбрая — почти в тех же местах, куда и ты был однажды послан, — крестьянскую семью из пяти человек, которые не представляли, как выглядит кубинский флаг; никогда в жизни не видели льда; не знали, что рыба покрыта чешуей, а вода может быть обжигающе холодной. В ее рассказе участвовали и руки — тонкие, изящные; казалось, она лепит слова и фразы, описывая лица, волнение этих крестьян, впервые поставивших свою подпись под письмом Фиделю Кастро, где говорилось: «Я научился читать и писать». Ты следил за полетом ее рук, предчувствуя их ласковое прикосновение, нежность ее пальцев, сплетающихся с твоими, тепло бархатистой кожи, упругость точеной шеи, как будто знал, что эта девушка создана для тебя одного, что она — твоя судьба и тебе уже никогда не выйти из-под власти этого магнетизма, гипноза, этого жаркого, всепоглощающего, такого земного чувства, побуждающего тебя сгореть без остатка в самом святом, самом чистом пламени, чье дыхание ты ощущал в неправдоподобной атмосфере дня, которому не суждено вернуться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: