Ноэль Наварро УРОВЕНЬ ВОД

img_2.jpeg

NOEL NAVARRO

EL NIVEL DE LAS AGUAS

1980

Перевод Е. ЛЫСЕНКО

img_3.jpeg

Посвящается моей жене Элене

МОРЕ

Их окружал густой, безбрежный мрак, и лодку качало в необъятном мире воды, на поверхности которой предметы казались расплывчатыми, ускользающими сгустками. Габриэль спрашивал себя, сколько времени прошло, как они отчалили; вероятно, и остальные задавались тем же вопросом. Но главное — когда же они приплывут? Вначале все думали, что путешествие будет недолгим и не слишком сложным, стоит лишь уйти от огней и очертаний берега в морской простор. Однако лодка была непрочной и маловатой для такого груза: в ней находились семеро мужчин и две женщины.

Первым вошел в лодку громадный, грузный негр с заплывшими глазами и упрятанной под слоем жира звериной хитростью. Рыбак сказал, что этого человека «нет в списке», на что верзила ответил: «Мне, слышь, надо уехать» — и вытащил револьвер. Потому-то он и вошел в лодку первым. «Мне, слышь, надо уехать», — повторил еще раз громадный, грузный негр, а уж за ним сели женщины — сперва старая, потом другая, помоложе.

Габриэль, как и остальные, то шевелился, то замирал, то что-то говорил. Он чувствовал вокруг напряженную враждебность, несмотря на внешнее спокойствие его спутников. Для этих людей, вместе с ним отплывавших, покинутая ими земля была всего лишь угрозой возможных предписаний, приказов, декретов, новых законов, и они, молча, но не примирившись, сознавали, что отвергнуты… Он сразу это почуял по многим признакам и намекам. Но, глядя на верзилу, вдобавок подумал: «А вот тут что-то такое, чего я не могу определить».

— Как же теперь-то будет? — испуганно спросила старуха.

Рыбак сделал ей знак помолчать — видимо, он услышал какой-то звук. «Что, если это береговая стража?» — промелькнула мысль, однако он ничего не сказал, только повторил свой жест. Лодка была с мотором, но рыбак осторожно греб, стараясь не будоражить уснувшее море. Дело свое он знал, и если на него не смотреть, то и не догадаешься, что весла двигаются.

— Погоди малость, бабка, — нахально сказал верзила с непонятной уверенностью, не обращая внимания на предостерегающие знаки рыбака. — Часок-другой потерпеть, а там видно будет.

— Часок-другой! — дрожащим голосом повторила старуха.

«Эх, надо бы мне быть потверже, — думал рыбак. — Груз слишком велик. Негр и старуха вполне могли остаться. Перико меня предупреждал: «Не перегружай лодку, по тысяче песо с носа тоже хороший заработок. Штаты, они-то близехонько, да в море всякое может приключиться».

— Ч-черт! — выругался рыбак и энергично сплюнул в море.

МОРЕ

В среде этих господ, так изящно, беззвучно жующих при свете холодных огней, под звон хрустальных бокалов, в которые льется вино, столько заученного блеска, так изысканны движения рук, а он… нет, он — другой, что-то у него внутри замыкалось всякий раз, когда он пытался усвоить их ритуал, хотя он не мог отрицать, что ему нравилась эта утонченность, эта игра, происходившая, пока подавали соусы и жаркое, эти пахнущие духами женщины с хорошо вымытой белоснежной кожей. Ну, разумеется, он не собирался из всего этого делать драму, он твердо решил позволить новой жизни завладеть им — и никаких сожалений и угрызений. Уж это точно.

Потому что тот мир — при всех своих изысках и преимуществах в мелочах — был мир разложившийся, мир, разрушаемый крайностями и ни о чем не задумывающийся. Другой мир, этот мир, учил его видеть в том мире рассадник глупости, а в тех мужчинах и женщинах — призрачных существ без истинной сущности, какое-то пораженное недугом стадо. Существа эти сопротивлялись в порыве животной самозащиты, когтями и клыками отстаивая свои продажные ценности, ненависть и истеричность. Надменные, одинокие существа, сосредоточенные на себе, ослепленные миражем вожделений — он это и раньше понимал, — противоположных чаяниям тех, на чьей стороне время и кому жизнь ничего не дает даром.

Сухая, оскорбительная язвительность его матери: «Я не желаю никаких сплетен — ясно? Служащими распоряжаюсь я — ясно? Я здесь приказываю и за все, что мешает работе или нарушает ее, буду спрашивать по всей строгости — ясно?» И тут дело было в молчании служащих, в трех «ясно?», в голосе старухи, такой же высокой и сухой, как ее голос, готовой вскинуться при малейшем протесте, чтобы немедленно ответить оскорблением, увольнением. «Теперь все. Можете идти. Ясно?»

А ему не давала покоя мысль, что он не сможет дальше жить так, без перемен, что события сорвут его с места и понесут, как сухой лист, неведомо куда.

Теперь, подобно лучу в море тумана, ему внезапно открылась иная сторона их мира: пресловутый этот чертог на самом деле полон нечисти и убожества, истрепан и изуродован временем. И постоянно воздвигалась толстая стена молчания и лжи, чтобы скрыть от него другую жизнь. Он со страхом замечал, что стена рушится, и испугался, что это неотвратимо. Он никогда не хотел знать что-либо о мире за стеной, даже делал вид, будто и имен тех не знает. В его мозгу царила навязчивая, нелепая потребность отрицать мир нужды, как если бы знать о бедах и горестях слишком для него мучительно. Ни слова о бедняках, о нуждающихся, ни слова о нищенской жизни трудящихся. Иногда он с отвращением пытался повторять оправдательные тирады своего отца: «Разве они несчастны? Они в своем невежестве счастливы и довольны, они не видели ничего лучшего и примирились. Вытащи их на свет из пальмовых хижин, с их клочка земли, и им, утратившим привычное, будет не по себе. Влияние окружающей среды сделало их невосприимчивыми. Любой из нас страдает больше, чем они, — ведь все дело в чувствительности». Но по существу это его не убеждало, и глухой, неосознанный протест зарождался в душе, и эти люди уже не казались ему такими «безразличными», такими «невосприимчивыми» и «счастливыми», как утверждали его родные и их единомышленники.

«Ты знаешь, что такое коммунизм? — говорила его тетка, желая блеснуть своими отнюдь не основательными познаниями. — Это нищета и рабство». И было время, он испытывал страх, страх перед унижением очутиться среди толпы, быть вместе с нею в мире нужды, под ее гнетом, среди одетых в лохмотья, грязных существ. Его ужасала мысль, что он лишится комфорта, и угроза того, что от него отшатнутся знакомые люди, умеющие ценить «лучшее», и кончатся для него развлечения, танцы, празднества, беседы…

Габриэль слышит шаги и открывает дверь. Входит женщина, кладет на столик сумку и смотрит на него испытующе. Похоже, она не удивлена, на ее лице появляется улыбка; она привлекательна, красива. Он с ней знаком. «Габриэль?» — спросила она. Голос у нее низкий, приятного тембра. Он не нашелся что сказать, кроме как спросить, который час. Потом оба помолчали. «Долго вы здесь пробудете?» — снова спросила она. Он сделал неопределенный жест; она, казалось, не поняла. «Хайме не вернется до пятнадцатого», — сказала женщина, опуская глаза. Габриэль не знает, что ответить. Ему почему-то кажется смешным то, как она произнесла «Хайме», а не просто «мой муж». До пятнадцатого. То есть пятнадцать дней, считая с сегодняшнего, а нынче первое. Ему вдруг стало жаль жену Хайме, самого Хайме и себя. Но он ничего не мог поделать. Не мог ни на что надеяться. «Пойду приготовлю поесть», — сказала она и вышла из комнаты.

МОРЕ

— Худо придется первые полчаса, — говорил ему Перико. — Потом все переменится, ты и не заметишь, как будешь у того берега.

Рыбак думал: «Когда выйду из мангровых зарослей, включу мотор. А пока надо грести, только грести». Но не прошло и пяти минут, как верзила зажег спичку.

— Погаси, погаси, дьявол! — крикнул рыбак.

Верзила, сильно и резко дунув, пригнулся, будто ему сказали — стреляют.

— Что там стряслось, старик? — спросил он почти шепотом.

— Не понимаешь разве, — нас могут заметить, голова! Тоже еще вздумал — баловаться огнем у самого берега, голова!

Рыбак повторил обращение с укором и вдруг увидел, что верзиле это пришлось не по вкусу.

— Ну да, голова, у меня-то на плечах есть голова! — сказал верзила, будто отзываясь на оскорбление. — А дальше — что? Едем мы или не едем?

Рыбак не ответил. Потом все долго молчали.

Среди сидевших в лодке был коммерсант Гарсиа. Каждое слово будто резало по его больному телу, да еще эти взмахи весел в безграничном мраке, неустанное и неотвратимое движение. Прежде он этого и вообразить бы не мог: что его настолько испугает перспектива кризиса и хаоса, и он отправится в изгнание без спора, без борьбы. «В коммерции будет новый подъем, — говорил он с деланным смехом, сознавая фальшь своих слов. — Будет, как обычно при неблагоприятных условиях — ну, как тогда, когда шла война, — говорил он, смеясь и не тревожась о бедствиях целых народов, да, смеясь, видя только, что прибыли коммерсантов растут. — «Тучные коровы»[1], помните? Рост деловой активности, после военной разрухи — восстановление. Всегда ведь было так, не правда ли?» Ему никто не ответил. Потом он услышал: «До поры до времени». Смутившись, Гарсиа только переспросил: «Как вы сказали?» Что до него, то он старался не ввязываться в «войну тарифов»:[2] и так ясно — они всегда будут расти, а не понижаться. И дело было не только в том, что он окончил колледж в Штатах; просто он знал. Ему довелось видеть случаи поразительного недомыслия, невероятного отсутствия сообразительности, как, например, у отца этого молодого человека, который теперь с таким равнодушием — возможно, притворным — тоже пустился в этот рискованный путь. Старик внезапно разорился и, после краха коммерческого и политического, решился на самоубийство социальное: отошел от дел, — в отличие от него, от Гарсиа, старик не был прирожденным коммерсантом. Он никогда не испытывал, как испытывал Гарсиа, когда еще был человеком, радости от того, что приближается срок торгового баланса. Компания «Айрон и Расселл», 95, Честнат-стрит, Провиденс, Роуд-Айленд. Для телеграмм сокращенно: «Айронз». Фирма, основанная в 1906 году. Капитал 400 000 долларов. Представитель: Луи Диллингер, Агиар, 128, Гавана, Куба. Коммерческий справочник 1920 года, который он, как дорогой сувенир, носил в своем небольшом чемоданчике в течение шести лет. Начиналось все хорошо: две-три довольно крупные операции с земельными участками и с увольнением рабочих; для него это были счастливые выигрыши, а глазам остальных, включая его друзей и Ольгу, казались ловкими сделками, и для компании — доказательством, что, приняв его своим членом, она поступила правильно. Но иногда, слушая похвалы, он сам перед собой кривил душою и начинал верить, что счастливые случаи — так он их воспринимал прежде — были в большой мере результатом его таланта, его познаний. И он не расставался с надеждой, что когда-нибудь может еще произойти что-то необычное, так сказать, исключение, подтверждающее правило. И потом… «Сын, сын! Если мужчина сходится с женщиной, его зовет сойтись с нею молодость, а я толст и стар. Возможно, Ольга — она еще молода — не поняла моего поступка, того, что он вызван усталостью. Я чувствовал бесконечную жалость к себе, но она, пожалуй, никогда это не поймет».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: