— Эх, Мануэль, прилип ты к этой мулаточке. Прилип!

Полная правда, И куда денешься — годы молодые, и плоть играет, того и гляди все порушит. Потом начались всякие сложности. Она давай допытываться — где живешь, кем работаешь. До всего ей дело. А я — могила, ни полслова. Но денег на нее немало потратил, что да, то да.

Когда она завела разговор про женитьбу и все такое, я ее бросил и почти тут же сошелся с одной замужней женщиной. Муж ее, по имени Хусто Виланова, а по прозвищу Уголек, приятельствовал с Фабианом. Она тоже была мулаткой и жила на улице Аподака, в доме шестьдесят один. Но сейчас не о ней рассказ.

Что меня чуть не доконало на Кубе, так это тропические ливни. Начинаются они всегда ни с того ни с сего. Вот, скажем, едем мы от пристани, и вдруг — раз! — небо заволочет тучами, все кругом почернеет, и гром гремит не переставая. Наша Ягодка сразу на дыбы, волнуется. Да и у меня с непривычки душа замирает. Обрушится такой ливень на крышу повозки, и кажется, что она вот-вот поплывет по воздуху. От ливня и ветра иной раз все спицы зонтика переломаются. Что говорить — в тропиках ливни отчаянные, я непременно схватывал простуду и кашель. Но у меня здоровье, слава богу, крепкое, я быстро вылечивался пчелиным медом или сиропом «Чемберлен». Никто до конца не может свыкнуться с другой страной, пусть даже пролетит много-много лет. Но постепенно приспосабливаешься, пускаешь корни. Тут во благо и твоя испанская гордость, и твое трудолюбие. Нет, не скажу, что мне было сложно примениться к кубинцам. Не в том дело. Я сроду человек необщительный, нелюдим. У меня в деревне, признаться, не было настоящих друзей. А здесь завел и среди галисийцев, и среди кубинцев. Кубинцы — те любят погулять, повеселиться, но народ благородный, достойный. Иной раз куда благороднее нас.

Я Кубу люблю, как родную землю, хоть и хлебнул здесь немало горя. Но Галисия из памяти не выходит. Всегда мечтал вернуться на родину и сделал так, когда, как у нас говорят, моя курочка рядком положила золотые яички. А потом все равно приехал на Кубу, черт его знает почему. Втемяшилось в голову — Куба и Куба. Ну, хоть ложись и помирай. Приехал, глянул и сразу душой отошел — кругом королевские пальмы. Вот я и говорю: человек может гордиться своей родиной и полюбить другую землю, как я Кубу. Лично я, к примеру, очень горжусь, что родился в Галисии. Колумб тоже был галисийцем. За кого его только не выдавали: и за португальца, и за итальянца, да за кого-никого, а все — сказки! Ну, начнем с того, что он говорил лишь по-галисийски, остров, который открыл, назвал Ла-Гальега, да и корабль, каравеллу эту, на которой добрался сюда, тоже назвал «Ла Гальега», а ее в пути переименовали в «Святую Марию» по воле какого-то человека, плывшего с ним… Есть у нас, галисийцев, одна плохая черта. Мы порой падаем духом, никнем. Работаем как двужильные, деньжат накопим, и вдруг все нам не мило. Я не из таких. Мне надо, чтобы жизнь зря не пропадала, чтобы не стояла на месте. И я своего добился. В политике здесь все время что-то передвигалось. Вот и я не отставал — менял работу, жилье. Всегда стремился к чему-то новому. В первое время, когда только приехал, всему удивлялся. Прямо смех, что творилось у кубинских правителей. Ну, свара сварой между либералами и консерваторами, а эти консерваторы были у власти. На коне тогда сидел Менокаль. Народ его не любил. Доводили правительство как могли. То перестрелку затеют, то высмеют в конге. Неспокойно было. Без конца кого-то брали под арест, в домах находили ящики с порохом. Кубинцы народ отчаянный. Они готовы драться против любого зла. Не родился еще тот, кто им глотку заткнет. Помню, часто распевали конгу «Чамбелона». Сначала появится оркестрик — фанерный ящик из-под трески, палки и барабан, а за ним валит толпа. Машут красными платками, пиво пьют на ходу. Либералы сделали «Чамбелону» своим гимном:

«Чамбелона» — чамбе-чом,

не виновен я ни в чем,

я вины своей не знаю,

«Чамбелону» распеваю.

Мы с Фабианом сторонились всего этого, а жаль, потому что жить было бы интереснее. Фабиан говорил:

— Ну, скинут Менокаля с коня, сядет другой, да еще похуже.

Фабиан по натуре был истинный испанец. А ведь вся его молодость прошла здесь, на Кубе, когда она была еще колонией. Воевал он немного, на войну попал не призывником — возраст прошел. Но офицером так и не стал. Вообще Фабиан смотрел на все с опаской, ему лишь бы ничего не менялось. Это мне в нем не нравилось.

Однообразная жизнь — хуже любой усталости. Ну, что хорошего изо дня в день трястись в повозке? Я сначала радовался — хоть мальтиной угощают, а потом и она опротивела. Не видел я никакого просвета, продвижения. И зарабатывали все так же — ни на одно песо больше, ни на одно меньше. Да нет, вру, с каждым днем все меньше. Откуда-то появились грузовики с огромными резиновыми колесами и чуть не всю работу отняли у нас. С ними тягаться трудно, ох как трудно. А Фабиан знай свое — работать и работать. Если я вдруг заболею простудой или чем, он не давал в постели отлежаться. Сам здоровяк и потому никакого внимания на всякие там кашли и поносы.

— В тот день, когда человек не работает, он здоровьем слабеет.

Совет, конечно, хороший, отеческий, можно сказать, совет, но к моей жизни он не очень годился. Меня-то болезни чаще донимали, только на живот грех жаловаться. Никогда не подводил. Как каменный.

Таких людей, как Фабиан, на свете мало. Но вот скажи, ничего не хотел менять в своей жизни. Пусть все идет как идет. С ним, клянусь, даже разговора нельзя было завести ни о политике, ни о том, чтобы работу переменить.

— Я признаю только две партии: в одной — те, кто вкалывает, а другая — бездельники.

Скажет — как отрежет, и больше от него слова не дождешься. Он был упрямый, несговорчивый. Однажды я ему говорю:

— Слушай, отец, давай лучше грузить табак у вдовы Мендес. Там требуются возчики.

У нее заработки — не сравнить. Дорога, правда, длиннее, но зато не такая унылая. Да что ни возьми — лучше. Тюк табака весит намного меньше, чем мешок с рисом или бидон масла. А Фабиан ни в какую:

— Да пусть у этой вдовы все из золота, не нужна она мне!

Я тогда рассвирепел. Решил найти работу тайком от Фабиана. Но ничего не подворачивалось. Никто никуда не брал. Отправился я к Гундину. Он по-прежнему служил у сеньоры Кониль. Встретил меня Гундин хорошо, а помочь ничем не помог.

— Как будет какое дело, дам знать. Только сейчас ничего нет.

Делом Гундин называл подсобную работу у каменщиков в Ведадо. Это далеко от нашего дома, да и сама работа незавидная, но и о ней только мечтай. Не на что надеяться, и все тут. Хочешь жить — езди с Фабианом, таскай мешки, а нет — помирай с голоду. И хоть тресни, не мог выкроить ни одного сентаво, чтобы послать деду в деревню. Душа изболелась, да перво-наперво я сам должен был встать на ноги, а уж потом заботиться о родне. Словом, не видел ни одного светлого дня, ей-богу, ни одного.

Хосе Мартинес Гордоман был закадычным другом моего Фабиана. Он тоже родился в Понтеведре, в деревне, которую и деревней не назовешь, потому что там никого не осталось — за короткий срок почти все перемерли от голода и холода. Хосе был чуть помоложе Фабиана и жил на улице Компостела. Все его соседи были ньяньиго, сантеро[227], спиритисты, бог знает кто еще. И вот Гордоман — самый настоящий галисиец, христианин — принял их веру и участвовал во всех их сборах и празднествах. Удивляться тут нечему. Он просто женился на негритянке по имени Эстрелья, красавице с черными глазищами. От нее всегда пахло цветочным одеколоном, и вся она была обвешана бусами, а шея и спина посыпана тальком. Эстрелья говорила, что тальк закрывает поры и жара не проходит в тело, да и вообще от талька приятный запах. На редкость зазывная женщина, и Хосе любил ее без памяти. Оба сына Эстрельи играли на барабанах. Один, его, похоже, звали Арсенито, играл на маленьком барабане — редоблете, а второй — это ее сын от астурийца, который работал в кафе «Асуль», — на большом — бомбо. Второго сына, я точно помню, звали Анхелин. Гордоман лучше всех в Гаване играл на гаите. Благодаря ему все так полюбили гаиту, что на ней стали играть в портовых кафе и на гуляньях в парке Палатино. Музыкант он был редкостный. Глаза закроет, щеки раздует — и такая музыка льется… Пресвятая дева, до чего хороша наша гаита!

Гордоман носил широкополую шляпу из тонкой соломки и так лихо закручивал усы, что на него заглядывались. Он с двумя сыновьями и с Эстрельей заколачивал немало денег. Петь Эстрелья не пела, но ей тоже платили и за ее обхождение, и за то, как она рассказывала всякие веселые истории, особенно когда выпьет пива. Случалось, Гордоман заходил к нам и вытаскивал Фабиана из дома. Вел его в «Ветерок» или в «Асуль». Меня, конечно, тоже брали за компанию. Мы пили коньяк — две-три рюмочки, слушали гаиту, рассказы Эстрельи… ну, и подзуживали друг друга:

— Фабиан, дорогой, тебе бы снова жениться.

— Бросьте, Эстрелья, я — человек серьезный.

— Ну и что из того. Скажи моему Хосе, пусть познакомит тебя с Асунтой. Неплохая женщина. Ей пятьдесят, по годам подходит. Стирает, стряпает хорошо. Слушай, милый, для тебя в самый раз.

— А мне по вкусу Каридад, которая торгует овощами. Такая же приятная мулаточка, как вы, но ей восемнадцать.

Фабиан после двух рюмок сразу веселел.

— Слушай, Фабиан, эта восемнадцатилетняя наставит тебе рога.

— Пусть наставит. Лучше сладкая конфетка на двоих, чем горькая луковица на одного.

Так мы развлекались. А потом неделя за неделей все та же работа. И вот однажды мне вдруг подумалось: какого черта, я — сын своего отца, а вовсе не Фабиана Лопеса.

— Фабиан, — говорю ему, — на те деньги, что я собрал и хочу послать в Галисию, мне лучше купить мула. А через несколько месяцев скоплю на повозку. Буду развозить уголь по домам. Работа, конечно, грязная, но толку от нее больше.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: