Но и в новой комнате я не успокоился, не хотел оставаться на Кубе. А в Гаване того и гляди кровь польется. Обстановка так накалилась. Мачадо возомнил о себе невесть что… И с работой у меня — никуда. Только пристроишься — раз! — забастовка, и все боком. Политики выгадывали свой интерес, потеряли всякий стыд и совесть. Мачадо только и знал, что писать письма Примо де Ривере или кататься на цеппелине — завел такую моду на ипподроме. А оркестр внизу наяривает для его услады соны. Ну, полное паскудство!
Меня всякими сказками о Кубе не проведешь. Я про нее знаю все вдоль и поперек, знаю, «где каждая птичка прячет яичко». Нет, Трехо убили не случайно. Я в тот день плотничал на улице Орнос, помню все, как сейчас. Работаю, значит, и вдруг слышу выстрелы. Университет был закрыт уже давно. Вся жизнь замерла, застыла. Куба республикой называлась, а на деле — пустые слова. Рафаэль Трехо был первым политическим вожаком, которого в Гаване пристрелили мачадовские солдаты. Я, когда подымался по улице Сан-Ласаро, сразу увидел, что она забита полицейскими — пешими и на конях. Полицейским только дай попугать народ лошадьми — таких громадных в Галисии я не встречал. Поставят их на дыбы, те ржут, мотают головами. А полицейские поглядывают, кого бы дубинкой огреть. В парке Масео было полно студентов, которые решили идти к университету. Они шли, выкрикивая лозунги, и у маленького сада — он и сейчас на том же месте — попали в ловушку. Говорят, что Рафаэль Трехо кричал: «Да здравствует свободная Куба!» — и что полицейские напали на студентов, а его сразу прошили пулями. Трехо умер через несколько часов в больнице «Скорой помощи». Хоронил Рафаэля весь город. За гробом шли студенты, рабочие, целые семьи… Я до самого кладбища не дошел, но стоял, смотрел на людей, потому что лучше все увидеть самому, чем знать со слов.
Жить стало невмоготу. Или беги отсюда, или пропадай с голоду, как в самом начале, когда я приехал. Народ просит Мачадо установить семичасовой рабочий день, а он людей работы лишает. Его просят о бесплатном проезде на городском транспорте для безработных, а он подымает цены на проезд в автобусах и трамваях. Просят освободить заключенных, а все тюрьмы переполнены. Даже женщин стали арестовывать, и никто почти не удивлялся. Мол, в порядке вещей. Мог бы я поверить, что увижу в газете «Диарио де ла марина» снимок, на котором за решеткой кубинские сеньориты! На лицах у всех улыбки, но досталось им, будьте уверены. Потому что Мачадо плевать, кто у него под арестом, женщины или мужчины. К слову сказать, женщины на Кубе всегда были бесстрашные. Вот, к примеру, Долорес Гуардиа… Она спрятала больше тридцати винтовок у себя в патио, на дне колодца, а когда пришли полицейские с обыском, взяла и сказала им:
— Ну, проходите! У меня целый склад оружия в колодце. Должно быть, я повинна в том, что в стране такая смута.
Полицейские после этих слов даже в дом не вошли. Муж у нее из горной провинции, человек со средствами. Он был из тех, кто боролся против Мачадо. Они жили на улице Орнос.
А взять сеньориту Флор? Да ей сам черт был не страшен. Я у них в доме делал бар из красного дерева с инкрустацией. Ее отец был генерал мамби[244], и она ему под стать. Когда пришел ее черед действовать, она купила «фиат» с откидным верхом и возила в нем динамит. Сама сидела за рулем — такое в ту пору всем в диковину было. И курила сигары «Ларраньяга».
— Мануэль, купи мне сигару, а сдачу оставь себе.
Отец досадовал, что она курит. Я, бывало, работаю, а Флор сидит рядом и глотает дым. Как только увидит отца, свистнет — я сразу к ней, и сигара у меня. Очень красивая была девушка, да и сестра ее не хуже. За обеими ухаживали кавалеры, потому как дело делом, но что одна, что вторая уж больно симпатичные. Так я о другом… У Флор не было членского билета их организации, и похоже, руководитель не хотел давать ей этот билет. Однажды приходит она домой и при мне давай рассказывать все сестре:
— Знаешь, этот поганец Саладригас[245] твердит, как попугай, что мы, женщины — слабый пол. Уперся и не дает мне билета. А кто больше пятидесяти фунтов динамита добыл, я или не я? Пусть только попробует не дать мне членский билет!
Через несколько дней — я у них уже заканчивал работу — приходит сеньорита Флор и показывает мне билет. Вот такие были женщины. Не верите — спросите людей моих лет, которые на Кубе всю жизнь прожили. Скорее Кид Чоколате свалился бы на арене, чем этих женщин сломить страхом. В Сьерра-Маэстра, говорят, тоже была отважная женщина. Когда надо, кубинки смело берутся за оружие, это уж точно.
Кое-что подсобрал я на дорогу, но маловато. Я считаю, раз надумал, сделал шаг, иди вперед и не оглядывайся. Что ж, от всего отказался — от женщин, от кеглей, от бильярда, от домино… Жил, как говорится, монахом. У Гундина все ладилось. И крыша над головой, и еда отличная. А Велос вообще как сыр в масле: два дома, андалуска с него пылинки сдувает. Сеньора Кониль доверяла ему свои дела больше, чем собственному мужу. А у меня никакого везенья, никаких покровителей. Вот и решил уехать домой. В душе я мечтал обзавестись здесь семьей, зажить спокойной жизнью. Но что я мог дать семье? Конечно, с ног меня уже не собьешь. Вот пристроил в своей комнатке туалет, скопил немного денег. Но пока добился этой малости, сколько всего натерпелся. Бывали дни, когда в животе кишки переворачивались от агуакате[246]. Я его терпеть не мог. А какая еще еда? Агуакате и мучной кисель. Век бы не видеть. Что глазу противно, то в рот не полезет. Иногда пешком отправлялся к тем пожилым женщинам на улице Санта-Клара, ел там любимый галисийский бульон и выходил от них предовольный.
— Сынок, пора тебе жениться на хорошей девушке.
— Я не против, пусть найдется такая.
— Надо поискать, поискать, сынок, тогда найдется.
— Если не найдется, лучше одному бегать рысцой.
— Не говори так. Ты молодой — тебе женщина нужна.
— Да, порядочная, а не шлюха.
Они меня донимали этими разговорами. Как приду к ним поесть — одна и та же музыка. Чаще я отмалчивался. Тогда сердились — мол, неразговорчивый. В покое не оставляли, чтоб им пусто было. Ну, что за жизнь: ты людям за еду деньги платишь, а они норовят чуть не в кишки тебе залезть!
Я, конечно, не самый невезучий. Были и такие, кто травился оттого, что денег не хватало вернуться в Испанию. Лукресия Фьерро проткнула себе живот кухонным ножом и бежала вся в крови по Семнадцатой улице, пока ее не подобрали, уже умирающую. Один точильщик — мой тезка — Мануэль Руис встал на стол и сунул голову в вентилятор с большими лопастями, чтобы ее срезало разом. Этого точильщика сильно покалечило, но он остался жив. Потом признался, что получил письмо от сестры, которая написала о смерти матери.
Я, конечно, до такого бреда не доходил, но мне хотелось увидеть родных, пока они живы. Просто слов нет, как хотелось. Пятнадцать лет пробыл на Кубе. Красивая страна, спору нет, только я скучал по родине, по своей земле… Кто меня выручил, так это Гордоман. Раздобыл мне работу. Я ставил деревянные палатки в «Ла Тропикаль», где Галисийский центр решил отпраздновать победу команды бейсболистов «Депортиво гальего» над «Хувентуд астуриана». Пока я трудился, не заметил, как карнавал проскочил. Праздновали вовсю… Бенгальские огни, глиняные курочки с карамельками, подвешенные на лентах, песни, пляски на вольном воздухе. Ну, все как всегда. Народ веселится, а я сколачиваю доски, молоток из рук не выпускаю. Кое-какие деньги скопились. Почти сколько наметил, но до нужной суммы никак не дотягивал. Ведь в Понтеведру с пустыми руками не заявишься… Земляки собрали мне двадцать песо, знали, что я передам их родственникам и подарки, и просьбы, и письма. Однажды еду я на трамвае по линии Марианао — Центральный парк, и вдруг входит в вагон лотерейщик, а на его билетах конечные три цифры — двести двадцать пять. Я зажмурился и купил билет. Выиграл сразу сто песо. И никому не сказал ни словечка. Пошел в кассу и получил свои денежки. Потом отправился в магазин «Компетидора» со своим старым чемоданом. Его у меня взяли, а взамен дали за сто песо огромный новехонький баул. Я все туда засовал — одежду, обувь, воротнички, всякое барахло… Заплатил за комнату, взял паспорт и пошел прощаться с друзьями. Всем говорил — вернусь! А они смеялись. Только Гундин поверил и сказал:
— Ты вернешься, Мануэль.
По совести, я не знал, как будет — вернусь или нет. Поплыл третьим классом на пароходе «Ориноко», тоже немецком, как и «Лерланд». Выходили из порта вечером. Когда проплывали мимо маяка на Эль-Морро, дождь лил вовсю, но ветра не было. Я не оглядывался, пока не вышли в открытое море. А оттуда Гаваны уже не видно. Кругом одна вода.