— Теперь есть кому за нас постоять, — говорила она соседям.
Дети называли меня дядей, родственно. И мне это было странно. Мануэлито был схож со мной: росточком маленький, а умом шустрый. Анхела — та вылитый портрет отца. Высокая, черты резкие, но глаза красивые, синие-синие. Каждый день она спрашивала:
— Что ты мне привез, дядя?
Да как ей не спрашивать, если это не деревня, а пустошь. У детей вместо игрушек мотыги да колеса от тачек. Как в мое время, если не хуже. Словом, забытая богом земля.
Я попытался найти плотницкую работу, но ничего не вышло. Здесь все сами плотничали, и, сказать по совести, куда лучше меня. Потом сеял, хотя совсем недолго. Земля никогда к себе не тянула… На Кубе за двенадцать часов работы крестьянин получает всего двадцать сентаво, а занят лишь два месяца в году. Я ни разу не рубил сахарный тростник, всегда работал только в городе.
Дед ворчал на меня, как на мальчишку. Я деревенской работы не знал и на поле был как коза на паркете.
— Эй, Мануэль, приваливай получше землю. Что ты строишь из себя белоручку!
Я с трудом привыкал к деревне. Весь конец зимы сторонился родных. Ходил один по полям, слушал, как из-под ног овец скатывались по склонам камешки, можно сказать, бездельничал несколько месяцев. Да и дед ничего не делал. Жили тем, что даст земля и овцы. Эти овцы, по правде говоря, паслись безо всякого присмотра.
— Дедушка, я смотрю, вы ничем не занимаетесь.
— Ничем, сынок. Ничем.
Старость ударила по нему внезапно. Если бы я в ту пору не приехал, родные просто бы пропали. На мои деньги сумели хоть что-то наладить. Поправили дом, посадили виноградник, подлечили овец. Но деньги были на исходе. А дом без денег — туча без дождя. Тогда я надумал купить маленькие мельницы с тремя поставами. Заплатил за них десять тысяч песет. Стал молоть зерно, а муку продавал торговцам. Дело почти неприбыльное, но хоть какое-то дело. Дед в помощники совсем не годился да и никакой охоты на то не имел. Сидел целыми днями на каменной скамейке с приятелями и вспоминал о том о сем. Каждый раз, когда я приходил домой, Анхела встречала меня с глиняной копилкой в руках. Клади ей в копилку хоть несколько монет. А где взять сердце отказать десятилетней девочке? В родном доме я стал чувствовать себя будто в тюрьме. Что ни день новые заботы, вроде я за все в ответе. Нередко в голове стучала мысль — вернуться в Гавану. Я написал письмо Гундину и подробно рассказал, как бедствуют мои родные. Он прислал телеграмму: «Решишь вернуться — сообщи». Гавана была вся взбаламученная. Мачадо вот-вот скинут. Я не решился оставить в беде свою семью и ничего не ответил Гундину. Год за годом пролетали незаметно. Деревенская жизнь давила мне на душу. Из-за мельниц я угодил в больницу. Чуть не вырезали одно легкое. Мука при таком холоде разъедала легкие, так что наш деревенский лекарь Перес Косме запретил мне эту работу. Два года я молол муку, кое-что нажил, но пришлось все бросить. Такая уж моя судьбина. Нигде надолго не задерживаюсь. Но я смирился: «Камень катится — мхом не порастет». А вообще, все не по моей воле. Мне бы спокойной жизни, устроенной. Только как написано на роду, так и будет, тут хоть что делай, все равно не изменишь…
— Голову ты хорошую купил, а в глаза страху подсыпал, — говорил дед. Но он неправ.
Мельницы кое-как себя оправдывали, однако здоровье мое подорвали. И тогда прыгнул я лихо. Враз изменил все. Сын того самого Феррейро, который пугал нас, ребятишек, стал шофером автобуса, и у него были знакомства в полиции. Он мне достал водительские права и сказал:
— Теперь ты в жизни не пропадешь.
Он свою выгоду получил. Я у него же и купил старый «студебеккер» на семь мест, который мне обошелся в шесть тысяч песет. На такой машине возили людей из деревни в деревню, и бежала она быстрее, чем самый ходкий конь. Меня сразу все узнали. Еще бы! Такая машина в деревне — это роскошь. Даже овцы подымались по подножкам и разгуливали по моему «студебеккеру». А порой я привозил их целую машину. Слева у машины был прикреплен гудок — резиновая груша, такие почти нигде уже не встречались. Когда я хотел согнать с дороги овец, я нажимал на грушу, и овцы неслись прочь как полоумные. А дети не знали, за кем бежать, — за перепуганными овцами или за «студебеккером». Сначала все складывалось совсем неплохо. Но мне опять не повезло. Как раз в это время, на мою беду, появились у нас большие автобусы, такие, как в Гаване, чтобы развозить людей по деревням. У этих автобусов не было застекленных окон, и на случай дождя или сильного ветра бока задергивали парусиной. Мой «студебеккер» вдобавок ко всему оказался никудышным: то мотор забарахлит, то что-нибудь отскочит. Никакого терпения не хватало. Выручка за билеты не покрывала расходов на машину. Я с пассажира брал, как и все, шестьдесят сентимо, а в большом автобусе выходило вдвое дешевле. В общем — гиблое дело! Говори не говори, а я дал маху, что вернулся в Галисию. Пришлось поехать в Виго, в агентство какого-то Гато, и продать эту проклятую машину за пять тысяч песет.
В Арносу я вернулся, зная, что тут же удеру оттуда. Оставил немного денег сестре, простился, сказал, что еду на время в Мадрид попытать счастья. Я назад не любил оглядываться, хоть столько раз набивал себе шишки. Стало быть, снова прощался с семьей, снова надеялся на удачу. К счастью, один мой друг по Гаване, Анисето Барриос, обосновался в Мадриде. Я приехал на Северный вокзал, когда в столице шла серьезная политическая драка. Вокзал мне очень понравился. Я сел в такси и подкатил к Барриосу, прямо к его «Тинте» — так называлось это заведение, где стирали, чистили и красили одежду. Барриос был на хорошей должности. Он меня принял как родного брата. Мы с ним на Кубе познакомились, когда я работал кондуктором. Барриос — честный работяга, Испанию он любил всем сердцем, а в Гаване не прижился. Денег там ни на что не тратил, напивался зверски, но всегда за чужой счет. Вот такой был Анисето Барриос.
«Тинте», хоть и маленькое, находилось совсем рядом с Пуэрта-дель-Соль — а это сердце Мадрида. Если память не подводит, оно было на улице Альварес-де-Гато, в доме номер два. Самый центр — клиенты хорошие, только поворачивайся. Я там проработал года три. Стирал, гладил, раскладывал одежду. Мадрид узнал вдоль и поперек. Вечерами мы играли в карты или в домино, ели хрустящие крендельки или шли в «Месон де ла Масморра», где подавали вино с разной закуской. Мадрид жил весело, но уже тогда начались разные трудности, потому что Франко, засевший в Марокко, вовсю угрожал республиканскому правительству. Чувствовалось, что обстановка накаляется. В нашей «Тинте» мы все были за Левую республиканскую партию. А как же иначе? Республиканское правительство для нас, для трудовых людей, столько сделало и сколько еще собиралось сделать! Но в Мадриде не все думали одинаково. У правых была большая сила, а у левых меж собой все время какие-то споры. Я не политик и то берусь сказать, что единством и не пахло. Мадрид бурлил. Да что Мадрид, вся Испания бурлила. Я стал откладывать деньги на всякий случай, и меня за это очень осуждали. Вечерами торчал в «Тинте» безо всякого дела, штаны просиживал. Анисето и все остальные отработают — и гуляют в свое удовольствие. В карты играют, в домино. А я — нет. У меня в голове — подсобрать денег и вернуться в Гавану хоть на несколько годков. В эту пору я познакомился с Хосефой Гарай и закрутил с ней любовь. Я ее привел к нам в «Тинте», и она гладила бесплатно. У нее все так выходило — любо-дорого смотреть. С ней нам было чем заняться. Еще она писала под мою диктовку письма деду, в которых я твердил одно и то же: вы должны поддерживать Клеменсию, заботиться об овцах и детях, ухаживать за виноградником, чтобы снова не посох, и ждать меня, потому что я скоро вернусь. Тут уж я врал безбожно — думать не думал туда возвращаться. Тем более после того, как там побывал. А ведь скучал по деревне, слов нет, скучал. Жилось бы у них немного повеселее, повольготнее, и не такая бы нужда, голод! А что до красоты, так в жизни я не видел ничего краше галисийских холмов, затянутых дымкой, не видел таких рек и такой сочной зелени. Вспоминаешь это — и на душе теплеет, а вот когда ты в деревне — ни тебе работы, ни развлечений, ну, ничего… Словом, в такое тревожное время я остался в Мадриде, и там меня застигла война. Кто бы думал, что я сунусь в эту войну без оглядки!
В один июльский день тридцать шестого года — жара стояла сухая, духотища невозможная — я отправил Хосефу в Бильбао вечерним поездом. Зачем же ей оставаться в Мадриде? Что я, последний эгоист, чтобы держать ее при себе! Война уже шла вовсю, и Хосефа, как и многие другие, волновалась за своих родных.
— Садись в поезд и уезжай с ними. А я останусь, мало ли что…
Анисето с приятелями, молодцы, сумели мне втолковать, что в Испании никогда не было правительства лучше, чем это, республиканское. Да я и своим умом все понял. Людям дали свободу говорить, многие рабочие сделались руководителями профсоюзов, церковников осуждали по справедливости, людей никто не неволил. Женщины получили право голосовать, и приняли закон о разводе. Хоть верь, хоть нет, но я впервые в жизни ввязался в политику. Власть-то была по-настоящему справедливая. После отъезда Хосефы я написал деду письмо, которое больше смахивало на политическую листовку. Это мне передалось настроение мадридцев. Я прочел письмо Анисето, и он сказал:
— Надо же, Мануэль, я очень горжусь тобой!
Через несколько дней в нашу «Тинте» угодила бомба, и все мы остались на улице, без крыши над головой. Нам на редкость не повезло. По-моему, это была первая бомба, которая упала в центре Мадрида. Ухнула прямо в дом номер два по улице Альварес-де-Гато. Мы, спасибо господу богу, уцелели каким-то чудом. Выскочили живые, а куда деваться? Все погорело, в кармане ни одного сентимо, ну, и прямым ходом в казарму, на призывной пункт. Словом, едва в Мадриде началась гражданская война, я стал милисиано. В казарме, где мы проходили военную подготовку, нам дали серые комбинезоны — «моно». Мне при моем росточке комбинезон оказался совсем велик, и пришлось весь лишек собрать сзади под ремень. Я был похож на коровью тушу, подвешенную на крюк. Рукава широченные, а каска попалась совсем маленькая, будто для карлика. Стрелять я учился из пистолета «Астра». Эти пистолеты у врагов захватили. Тогда у меня была даже фляжка. Дальше, когда дело приняло серьезный оборот, воду мы пили из ладоней, если было где раздобыть. Все поначалу казалось невзаправду. Весь Мадрид был уверен в быстрой победе. Никто и не подозревал, какая страшная беда нас подстерегает. На войне кругом одни неожиданности. Ты думаешь, бой проигран, а оказывается, нет — выигран. И наоборот. Последнее слово за пулей, не за пышными речами. По первости Мадрид кипел ключом, у всех настроение приподнятое. Упадет бомба — народ кричит: «Да здравствует Республика!», «Они не пройдут!». Потом стихнет, жизнь идет своим чередом — трамвай и все, как положено, и вдруг — снова бомбы! Война — это страшный сон наяву. Сейчас я расскажу по порядку.