Он перечитал письмо. Хотел спрятать — и не смог. Как одержимый, принялся писать дальше.
«Что со мной происходит? С каким сознанием я умираю? Никакое чтение книг, газет и журналов не отвлекает от собственных мыслей. Дома я хотя бы смотрел на мебель, книги, литографии, занавески, люстру и ловил себя на мысли: что будет с ними? Сохранятся ли миниатюры из корней, которые я столько лет вырезал, или зятек с невесткой повышвыривают их вместе с мусором? Нет, так нельзя! Я превращаюсь в злобного обывателя. Будто весь мир должен сомкнуться вокруг меня. Но ведь в мире есть живые люди — жена, дети, настоящие друзья. Они любят, ценят, уважают меня. Почему же я должен показаться им слабым, ничтожеством? За что мне их не любить? Да, я должен умереть, но и умирать надо с достоинством, чтобы люди видели силу моего духа, стойкость.
Кажется, я уже сюсюкаю от жалости и умиления. Довольно!..»
Тарасов посмотрел на часы. Он ждал обхода.
Ждал его и актер областного театра Александр Панов. Собственно говоря, ждать ему было нечего, потому что операцию уже назначили, но ему все чудилось, будто возможны какие-то перемены, и с того дня, как его привезли в клинику, он ни единой минуты не знал покоя.
Часто ему казалось: все, что произошло с ним, роковая ошибка незнакомых, равнодушных к нему людей. И, чтобы не терзать себя этими мыслями, он старался уйти в воспоминания. Воображение у него было богатым, воспоминания откликались на его зов. Вот, к примеру, был такой случай: они с женой однажды решили не пустить домой загулявшегося до одиннадцати часов сына — восьмиклассника. А потом бегали по улицам, обзванивали больницы, милиции, а гордый сын провел ночь на вокзале. Когда это было? Вчера? Позавчера? Не имеет значения! Теперь вся жизнь делилась только на два периода: до и после того, как произнесено было зловещее слово «операция».
Какая длинная и какая короткая жизнь! Прожито много лет, пережито много неприятностей, испытано немало радостей. Но чего больше было? Кажется, все-таки радостей. Не растрачивал ли он дни по пустякам? Кажется, нет, потому что почти каждый вечер выходил на сцену, неся людям хоть какое-то ощущение счастья.
Вспомнил Панов и далекое прошлое, войну, когда во время бомбежки поезда, укрывшись с дочерью в канаве, он крепко прижал ее к себе, маленькую, дрожащую, прикрыл собою и мысленно шептал: «Господи! Пусть меня убьет, лишь бы она жила, она ведь такая маленькая и веселая…»
А несколько дней назад Панов после долгих размышлений решился все-таки сделать важное, как ему казалось, дело. Известный актер области, он лежал в отдельной палате, к нему свободно пускали жену и дочь, и это тоже повергало его в смятение — не потому ли это, что он совсем плох?
Утром, когда дочь вышла за чистым стаканом, Панов поманил к себе жену и тихо, почти шепотом, сказал ей на ухо:
— Отправь ее куда-нибудь и вернись. Обязательно. Нам нужно серьезно поговорить.
Она удивленно посмотрела на него. Он приложил палец к губам.
Жена вернулась, поцеловала мужа, присела возле кровати.
— Дай мне твою руку, — сказал он и после томительной паузы подергал зачем-то ворот рубашки, словно он стал тесен, и неожиданно звучно, как на сцене, проговорил:. — Выслушай меня спокойно. И прошу — не перебивай… Я все обдумал, я знаю, что ты будешь возражать, уговаривать меня… Не надо. Ты же знаешь, что я не из пугливых. У каждого из нас есть на этом свете свои обязанности. Не возражай, — сказал он, стараясь побороть волнение и видя, что у жены шевельнулись губы. Я… я хочу написать завещание. Но именно сейчас, пока я еще все помню и понимаю. И надо сделать кое-какие дела… Собственно, вероятно, уже можно заказать памятник. А похорони меня рядом с матерью. В общем, мне было бы спокойнее, если бы ты все это обещала сделать…
Он сам слышал, как хорошо звучит его голос, как твердо, и от этого почувствовал некоторое облегчение.
Жена смотрела на него испуганными глазами.
— Шура, что ты? Как ты можешь это говорить? — сдвинув брови, растерянно промолвила она. — У тебя же ничего серьезного. Это невозможно. Нет! Нет!
— Если хирург берет в руки нож — это уже серьезно.
Панов понимал, что жена взволновалась до крайности, но не намерен был сейчас думать о ней. Лицо сморщилось, он боялся операции, он так ее боялся, что казалось, сердце вот-вот с хрустом переломает ребра.
— Я не хотел об этом говорить при Люсе, — продолжал он. — Зачем ее травмировать, она ждет ребенка. Но думать о будущем надо. Трагично, конечно, что она связала свою судьбу с этим подонком, но, может, хоть ребенок уладит их отношения?
— Но ведь профессор сказал, что уверен в благополучном исходе! Что ты, Шура? — повторила жена растерянно и убито.
— А что еще он может сказать? Да и не об этом сейчас речь. Я не хочу, не желаю, понимаешь, не желаю, чтобы э т о застигло меня врасплох.
Жена заплакала. Тогда он сказал уже мягче:
— Конечно, может быть, мне… нам… повезет…
На этот раз она выдержала его взгляд.
— Послушай меня, — поглаживая ее руку, говорил Панов. — Хорошо, если бы нотариус приехал сегодня. Возьми машину. Заплати не по таксе. Очень тебя прошу.
Под вечер она пришла с человеком и поспешно закрыла за собой дверь.
Нотариус!
Панов смотрел на вошедшего со странным чувством. Тут было и удивление, и любопытство, был и страх. Нет, прежде всего, конечно, страх.
От какого слова нотариус? Пишет ноты? Дипломатические или, может, для музыкантов? Надо будет после выздоровления заглянуть в энциклопедию. После выздоровления!..
Он ожидал увидеть нотариуса в черном костюме, в очках с толстыми стеклами, сдержанного, солидного, с бородкой и кожаным портфелем — такого нотариуса он играл много лет назад. А пришел худощавый человек в помятом светло-сером костюме, в джемпере, из-под которого виднелся коричневый галстук, с тощей папкой на молнии и деловито сказал:
— Мне ваша супруга уже все подробно рассказала. Если вы свое намерение не отменили, я к вашим услугам.
Как видно, все это его нимало не удивляло. Вынув из папки несколько листов чистой бумаги, он осторожно отодвинул на тумбочке посуду, кувшин с цветами, присел, склонился над папкой.
— Итак, я слушаю вас.
Жена Панова молча села поодаль. Сложив руки на коленях, она смотрела на мужа со все возрастающей тревогой, и чем заметнее она тревожилась, тем все больше убеждался Панов, что прав.
Открылась дверь, вошла сестра со шприцем.
— Ужасная штука эти уколы! — поморщившись, проговорил Панов. — Мало того, что больно, приходится выставлять на обозрение не самое приличное место.
Нотариус словно не расслышал.
— Вам, кажется, неудобно сидеть? — несколько уязвленный его бесстрастностью, спросил Панов, едва только сестра вышла. — Можно придвинуть столик поближе.
— Не беспокойтесь, мне удобно.
В палате было душно. Нотариус задавал вопросы не торопясь, записывал. Ноющая боль в животе Панова от укола как будто стихла. Когда нотариус закончил писать и дал бумагу на подпись, Панов, не сдержав любопытства, спросил:
— И часто вам приходится такие дела оформлять у… у людей?
Панов чуть не сказал «у умирающих».
Жена застыла, она хорошо знала своего мужа. От него многого можно было ожидать, а сейчас он был очень раздражен.
Нотариус коротко взглянул на больного, потом на его жену, потом опять на Панова. Он сделал свое и явно торопился уйти.
— Случается, — сочувственно заметил он. — Особенно в последние годы. Люди богаче стали, есть что завещать. Дачи, автомобили, сберкнижки, просто деньги, кооперативные паи, мебель. Мне недавно довелось быть у одной старушки. Пожелала завещать все свое имущество государству, а не сыну, за то, что тот женился на вдове старее его на пять лет, да еще с двумя детьми.
Он сказал и первый хихикнул.
Панов тоже из вежливости засмеялся, хотя ему хотелось сказать, что некоторых людей приводят в хорошее настроение совершенно несмешные вещи. В сущности, только сейчас Панов понял, что и сам затеял историю с завещанием только из боязни, что машина его и дача достанутся Люсиному «подонку». Этот что хочешь отсудит!