«Между тем война со славою была кончена. Полки наши возвращались из-за границы. Народ бежал им навстречу. Музыка играла завоёванные песни „Vivre Henri-Quatre“[33], тирольские вальсы и арии из Жоконды. Офицеры, ушедшие в поход почти отроками, возвращались, возмужав на бранном воздухе, обвешанные крестами. Солдаты весело разговаривали между собой, вмешивая поминутно в речь немецкие и французские слова. Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество! Как сладки были слёзы свидания! С каким единодушием мы соединяли чувства народной гордости и любви к государю! А для него, какая была минута!»
Метель, 1830
Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щёголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда…
Его мы очень смирным знали,
Когда не наши повара
Орла двуглавого щипали
У Бонапартова шатра…
Гроза двенадцатого года
Настала — кто тут нам помог?
Остервенение народа,
Барклай, зима иль русский бог?
Оба рассказа о войне, победе, стихотворный и прозаический, написаны буквально в одни и те же дни, болдинской осенью 1830 года. Противоречие их — кажущееся… Достаточно присмотреться к пушкинским текстам, чтобы увидеть «невидимое» — что после 1812-го это были лучшие минуты для царя, за которыми начались много худшие; что можно было бы немало дать стране, а «властитель слабый и лукавый» не дал, и поэтому события пошли так, как описано в сожжённых строфах…
Россия присмирела снова,
И пуще царь пошёл кутить,
Но искра пламени иного
Уже издавна, может быть,
. . . . . . . . . . . . . .
Радость, молодость, волнения. Впрочем, и тогда и после — восторг не ослеплял, аплодисменты не мешали ехидной и опасной насмешке.
На одно из победных торжеств, летом 1814 года, допустили и лицеистов, и острый взгляд Пушкина тут же отметил чрезвычайно узкие Триумфальные ворота, через которые должен пройти царь со свитой, а на воротах, как будто в насмешку,— два громких стиха, обращённых к монарху:
Тебя, текуща ныне с бою,
Врата победны не вместят!
Пушкин набрасывает пером рисунок, смысл которого в том, что царя, располневшего за время войны, ворота действительно никак не вмещают, и свита кидается их рубить. Один исследователь XIX века писал, что «автора невинной шутки долго искали — но, разумеется, не нашли». Если б нашли, худо пришлось бы молодцу.
Под одной эпиграммой тех лет отсутствует подпись, да уж очень остра, и не виден ли «лев по когтям»?
Тёзка императора, Александр Павлович Зернов, был помощником гувернёра, имея крепкую репутацию «подлого и гнусного глупца».
И вот…
Двум Александрам Павловичам
Романов и Зернов лихой,
Вы сходны меж собою:
Зернов! хромаешь ты ногой,
Романов головою.
Но что, найду ль довольно сил
Сравненье кончить шпицом?
Тот в кухне нос переломил,
А тот под Аустерлицом.
В ту пору будущие «столпы государства» играют в парламент (то есть в учреждение, о котором в России очень долго будут ещё мечтать!); они произносят шутливые речи, ведут прения. Патриотический порыв, ненависть к Бонапарту — хорошо! Но в некоторых столичных журналах появляются уж такие призывы (в основном исходящие от людей, уехавших от огня, в свои приволжские и другие владения), что тринадцатилетних лицеистов неудержимо тянет к пародии:
«Помещик Нижегородской губернии, служивший капитаном при Суворове, Сила Силович Усердов, услышав, что российские войска с помощью божией, выгнали французов из пределов России, поехал в Нижний Новгород из села своего Хлебородова, чтобы там вместе с другими гражданами порадоваться о успешных подвигах российского оружия, и по долгу христианскому отслужить благодарственный молебен господину, крепкому во бранях.— Приехавши туда, немедленно принёс благодарение всевышнему. После обеда пошёл на большую площадь и, севши против памятника Пожарского и Минина, стал вслух рассуждать:
„Молвить правду-матку, а французы — сущая саранча. На итальянские поля возлетала, да всё поела; немецкие достались не за денежку; швейцарские мало пощипала; голландские сожрала; с прусских скоро улетела; от польских не скоро отстала; а русские так полюбила, что ночевать осталась.— Что с фиглярами прикажешь делать? — Корсиканец сам с ноготок, а борода с локоток. Куда конь с копытом, туда и рак с клешнёй. Полюбилась ему немецкая сторона, так он ловит всех князьков, как ястреб цыплят.— Знать, когти-то у него велики.— Да не всё коту масленица, будет и великий пост…“»
Сочинение переписано рукою Паяса — Миши Яковлева, он ли автор или кто другой, не знаем. Зато другой сочинитель сомнений не вызывает:
Весь круглый год святой отец постился,
Весь божий день он в келье провождал,
«Помилуй мя» вполголоса читал,
Ел плотно, спал и всякий час молился.
А ты, монах, мятежный езуит!
Красней теперь, коль ты краснеть умеешь,
Коль совести хоть капельку имеешь;
Красней и ты, богатый кармелит,
И ты стыдись, Печерской лавры житель,
Сердец и душ смиренный повелитель…
Но, лира! стой! Далёко занесло
Уже меня противу рясок рвенье;
Бесить попов не наше ремесло.
Озорная поэма «Монах» была прочтена Горчакову, который объявил автору, что это сочинение его недостойно. И видно, Франт имел ещё немалое влияние на Француза, если тот отдал единственный экземпляр, который Горчаков понёс сжигать…
И не сжёг. О том никто, впрочем, не узнал. И Пушкин забыл свой грех. Только 115 лет спустя, в 1928 году, когда в одном старинном московском особняке случайно обнаружился архив Горчакова,— учёные вдруг увидели листки «Монаха», и знаменитый пушкинист Щёголев начал суеверно переписывать стихи… на манжеты — а вдруг снова пропадут!
Впрочем, Горчаков, отбирая и пряча поэму у себя в комнате, рисковал — в случае набега кого-либо из подслушивающих, вынюхивающих, доносящих (кто плотно окружал и лицейских, и их директора).
«Мы прогоняем Липецкого» («Программа записок»)
Холодный, религиозный мистик, по своим взглядам и повадкам годившийся скорее в иезуитские агенты, нежели в лицейские воспитатели, Мартын Пилецкий-Урбанович, несомненно, шпионил и за своими подопечными, и за педагогами.
По его сохранившимся записям видно, что, например, 16 ноября 1812 года Пушкин «весьма оскорбительно» прохаживался при Мясоедове насчёт того правительственного департамента, где служил Мясоедов-старший; а через день зафиксирован ещё более важный проступок: Пушкин толкал Мясоедова и Пущина, приговаривая, что если они будут жаловаться, «то сами останутся виноватыми, ибо я, говорит, вывертеться умею»; после какого-то разговора Пушкина с Кошанским, когда учитель разгневался, Пилецкий откровенно записал, что спрашивал других воспитанников о содержании спора, «но никто не мог мне разговор повторить, по скромности, как видно».
Наконец однажды подслушивание позволяет надзирателю узнать, что лицеисты готовят заговор: Пушкин за обедом упрекает Вольховского, что «он боится потерять доброе своё имя», и перечисляет вместе с Корсаковым «обиды» Пилецкого, оставшиеся без ответа. Тайный подслушиватель, разумеется, составляет из полученной информации доклад начальству, но через два дня приходится составлять новый: родной брат ненавистного Пилецкого, гувернёр Илья Пилецкий, на уроке немецкого языка отнимает у Дельвига «бранное на господина инспектора (Мартына Пилецкого) сочинение». Пушкин с «непристойной вспыльчивостью» громко говорит: «Как вы смеете брать наши бумаги, стало быть, и письма наши из ящика будете брать?»
Но кто немецких бредней том
Покроет вечной пылью?
Пилецкий, пастырь душ с крестом,
Иконников с бутылью.
Это уже, как они шутили,— «национальные песни» государства, города, «нации по имени Лицей». Кто сочинял? Все — и никто: насчёт Иконникова «с бутылью» и «Пилецкого, пастыря душ с крестом» брал грех сочинительства Федернелке Матюшкин, прибавляя полвека спустя, что в ту пору Пилецкий вздумал давать фамильярные прозвища сестрицам и кузинам, посещавшим лицеистов. Имея и без того зуб на прилипчивого инспектора, мальчишки решительно встают на защиту слабого пола. Однажды лицейские собираются в конференц-зале, просят вызвать инспектора и предлагают ему на выбор: либо он удаляется из Лицея, либо увидит, как они потребуют собственного своего увольнения. «Угроза,— вспомнит Матюшкин,— конечно, была не очень серьёзного свойства, но Пилецкий отвечал хладнокровно: „Оставайтесь в Лицее, господа!“ — и в тот же день выехал из Царского Села навсегда».
Первый успех в борьбе с «властями».