Друг Дельвиг, мой парнасский брат,
Твоей я прозой был утешен,
Но признаюсь, барон, я грешен:
Стихам я больше был бы рад…
Это строки из ответа на несохранившееся письмо Дельвига, отыскавшее Пушкина за две тысячи вёрст, в Кишинёве.
6 мая 1820 г. Дельвиг и Павел Яковлев, брат лицейского Паяса, провожают до первой станции уезжающего в южную ссылку поэта и друга: несколько лет им не видеться; только чудом и заступничеством друзей «пронесло» мимо отправку в Сибирь или в Соловецкий монастырь — за опасные стихи-эпиграммы.
Как раз в эти дни Пущин после длительной командировки возвращается из южных краёв в Петербург:
«Белорусский тракт ужасно скучен. Не встречая никого на станциях, я обыкновенно заглядывал в книгу для записывания подорожных и искал там проезжих. Вижу раз, что накануне проехал Пушкин в Екатеринослав. Спрашиваю смотрителя: „Какой это Пушкин?“ Мне и в мысль не приходило, что это может быть Александр. Смотритель говорит, что это поэт Александр Сергеевич едет, кажется, на службу, на перекладной, в красной русской рубашке, в опояске, в поярковой шляпе (время было ужасно жаркое) . Я тут ровно ничего не понимал — живя в Бессарабии, никаких вестей о наших лицейских не имел. Это меня озадачило…»
В той необыкновенной, тревожной ситуации их встреча на какой-нибудь станции Белорусского тракта была бы важна и памятна обоим, но, увы, российская география развела на разные концы двухнедельного пути — и не видеться им ещё пять лет.
«Проезжай Пушкин сутками позже до поворота на Екатеринослав, я встретил бы его дорогой, и как отрадно было бы обнять его в такую минуту! Видно, нам суждено было только один раз ещё повидаться».
Из края в край преследуем грозой,
Запутанный в сетях судьбы суровой,
Я с трепетом на лоно дружбы новой,
Устав, приник ласкающей главой…
С мольбой моей печальной и мятежной,
С доверчивой надеждой первых лет,
Друзьям иным душой предался нежной;
Но горек был небратский их привет.
И в этих нескольких строках — мемуары о годах жизни и скитаний: Кишинёв, Одесса, Каменка.
Но я отстал от их союза
И вдаль бежал… Она за мной.
Как часто ласковая муза
Мне услаждала путь немой
Волшебством тайного рассказа!
Как часто по скалам Кавказа
Она Ленорой, при луне,
Со мной скакала на коне!
Как часто по брегам Тавриды
Она меня во мгле ночной
Водила слушать шум морской,
Немолчный шёпот Нереиды,
Глубокий, вечный хор валов,
Хвалебный гимн отцу миров.
И, позабыв столицы дальной
И блеск и шумные пиры,
В глуши Молдавии печальной
Она смиренные шатры
Племён бродящих посещала,
И между ними одичала,
И позабыла речь богов
Для скудных, странных языков,
Для песен степи, ей любезной…
Новые стихи и поэмы, расходящиеся по всей стране; первые строфы «Евгения Онегина».
Директор Лицея Энгельгардт — Горчакову (в Лондон):
«Пушкин в Бессарабии и творит там то, что творил всегда: прелестные стихи, и глупости, и непростительные безумства. Посылаю вам одну из его последних пьес, которая доставила мне безграничное удовольствие: в ней есть нечто вроде взгляда в себя. Дал бы бог, чтобы это не было только на кончике пера, а в глубине сердца. Когда я думаю, чем этот человек мог бы стать, образ прекрасного здания, которое рушится раньше завершения, всегда представляется моему сознанию…»
Внимательный директор, так же как и некоторые друзья, видит только поверхность явлений — говорит о «разрушении» того здания, что поднимается с каждым днём. И как же трудно поэту жить, если даже свои, лицейские, не всегда понимают!
Здесь, на юге, вокруг Пушкина — декабристская стихия и в то же время — враги, клевета, злоба, предательство, преследование, доводящие поэта до исступления, до грани самоубийства… Наконец новая схватка с властями и новая ссылка, под надзор в Михайловское.
Между тем и на севере невесело, нелегко. В 1821—1822 годах, после доноса ретивых служак, приходит конец былым лицейским вольностям. Куницын, Галич и другие лучшие наставники уволены, уходит и Энгельгардт.
Переписка поэта с далёкими друзьями в эти годы редка, он чаще является им печатно («Бахчисарайский фонтан», «Кавказский пленник») или рукописью («Кинжал», «Послание цензору», новые эпиграммы). Зато с удалением во времени и пространстве всё острее становятся воспоминания.
…Кюхельбекерно мне
На чужой молдавской стороне.
«После обеда во сне видел Кюхельбекера…»
Муза странствует вместе с гонимым поэтом:
Вдруг изменилось всё кругом,
И вот она в саду моём
Явилась барышней уездной,
С печальной думою в очах,
С французской книжкою в руках.