С трибуны соскочил бритый человек. В руках у него был букет.

На миг все стихли.

— Товарищи! Я позволил себе говорить, не посоветовавшись с другими судьями. Но двух мнений не может быть! Мы были свидетелями прекрасного зрелища.

— Ура, Альвик! — ответили десятки голосов.

Альвик взяла букет.

Кто-то поздравлял, кто-то жал ей руку. Она искала глазами Ваню, дядю Мишу, Катю и думала: «Мама! Мама!»

Кто-то говорил: «Редкая спортивная одаренность», «Важно не столько ее рекордное для подростка время, сколько ее стиль».

Альвик было странно, что этими чужими взрослыми словами говорят о ней.

Она смутно чувствовала, что за этими фразами скрывается что-то значительное, далекое, необыкновенное, что-то на всю жизнь важное.

Странный интерес проявляли к ней взрослые люди, странный потому, что они говорили с ней не только как с равной, но и с оттенком какой-то восторженности и бережности, словно она вдруг оказалась значительнее всех их.

Чего они ждали от нее? Что обещали ей? Она стояла, утонув в своем огромном букете, радостная, удивленная, испуганная. Она была и счастлива и встревожена, и одновременно ей было больно от того, что исчезло то непередаваемое чувство, которое только что владело ею.

Близился вечер. Солнце позолотило мир. Даже дорожная пыль приобрела теплый, телесный оттенок.

Гости собирались уезжать.

Альвик пошла к себе.

В палатке было сумрачно. Сквозь дверную щель проникал тонкий луч.

Большой букет теплился притушенными, глубокими красками, и только выхваченные лучом гладиолусы горели в полумраке.

В луче над букетом густо толпились пылинки, и казалось, что это дымятся огненные языки гладиолусов.

Альвик сидела одна в палатке и горестно смотрела на свой букет.

Она никогда и ничем не обладала одна. Все, что она имела, все, чем гордилась — от лагерного стадиона до школьного клуба, — она разделяла с другими.

Даже таким вещам, как ленты и блузки, она не умела радоваться одна — она разделяла радость с мамой. И теперь ее нежданное богатство — вызывающий общий восторг букет — тяготило Альвик.

Подарить его девочкам? Пусть он будет общий для всей палатки. Но это не то. Девочки не будут так радоваться вместе с ней, как мама. Мама!.. Что с ней? Где она?

За палаткой звенели веселые голоса, а Альвик, победительница и «героиня дня», сидела одна в своей палатке и плакала, уткнувшись в свой букет, в свое ни с кем не разделенное и потому тягостное богатство.

…В палатку заглянул Ваня.

— Ты плачешь? Почему ты плачешь?

Показалась Катя.

— Альвик! Что с тобой!

Через минуту все в лагере говорили: «Альвик плачет». Она никогда не плакала, и поэтому слезы в день ее торжества беспокоили всех.

— Сидит одна в палатке, держит букет и плачет, — говорила Катя доктору.

Доктор пришла в палатку.

— О чем ты, татарочка?

Альвик уже не плакала, она крепко держала Ваню за руку и смотрела в землю.

— У меня болит нога.

— Покажи мне ногу, девочка!

— Уже прошло.

— Тебя кто-нибудь обидел?

— Нет, нет.

Пришел дядя Миша.

— Ну, ну, ну, ну. Устала, умница! Шутка ли — два раза на станцию сбегала, да состязание, да то, да се! Вот всех повыгоняем и спать уложим.

Все ушли, но Ваню Альвик не пустила.

— Возьми у меня букет. — Она жалобно посмотрела на него.

— Но это твой букет. Куда же я его дену? У нас в палатке мальчишки ощиплют все цветы.

— Нет, ты возьми. Или знаешь что…

— Доктор, что с Альвик? — спросил Митя.

— Перенервничала. Вы знаете, у девочек в таком возрасте обостренная впечатлительность. Это обычно!

— Ей одиннадцать лет! Какой же это «такой» возраст?

— Но она — татарочка! Они формируются раньше. Слишком большая дневная нагрузка — и физическая и психическая.

«А я еще заставил ее дежурить ночью!» — подумал Митя и от сознания неверного поступка сморщился, как от боли. «Взялся быть начальником лагеря, так будь таким, как полагается! — думал он, досадуя на себя. — Вот, плачет девочка». Он вспомнил, как она «наряжалась для сосен», как «ела лес», и снова сморщился. «Они же как цыплята! Нежные. А я с ними по-партизански! Ах ты черт!»

К нему подбежал Ваня.

— Альвик хочет проситься в город. Она скажет, что у нее болит нога, но это неправда! Она беспокоится за маму. Ее нельзя не пустить.

Митя рад был загладить вину.

— Я сам отвезу ее. Мы поедем на грузовике. И ты собирайся, поедешь в охотничий магазин за удочками.

III

По дороге Альвик развеселилась.

Теперь, когда встреча приближалась, Альвик уже казалось, что ничего страшного не могло случиться. Просто задержали на работе! Какая она глупая — сразу испугалась, как маленькая!

Улицы были и знакомыми и новыми.

Покрасили забор у сада, поставили новый киоск и еще сильнее разворотили мостовую, которую давным-давно ремонтируют.

Вот наконец знакомый дом, асфальтированная площадка перед домом. На ней так удобно играть в классы!

— Здесь! Здесь! — Альвик спрыгнула с грузовика.

В глубине двора палисадник, огороженный невысоким забором, а в палисаднике белый дом с полуподвальным этажом.

Знакомые занавески с вышивкой ришелье чуть колышутся на окнах.

Все выглядит спокойно и привычно. Ничто не изменилось.

Альвик легко вскочила на перекладину забора — теперь ее голова оказалась вровень с подоконником.

«Что там внутри? Все ли хорошо?»

Из глубины комнаты донесся голос отца.

Альвик не разобрала слов, но уловила интонацию и сразу радостно вздохнула.

Отец говорил тем смеющимся, играющим голосом, который появлялся у него только в самые веселые минуты.

Альвик хотела бросить в окно букет, но сразу возник другой план. Она спрыгнула с забора, открыла дверь своим ключом и вошла в прихожую.

В лицо повеяло домашним запахом. Пахло кофе, геранью, еще чем-то непонятным, но знакомым с детства.

Альвик вошла в столовую. Дверь из столовой в спальню была закрыта.

Стояла тишина.

В комнате было полутемно, но Альвик различала знакомые вещи.

Все как всегда.

Большой буфет с цветными стеклами, диван, этажерка. На окне «бабушкина чашка».

Бабушка давно умерла, ее синяя с золотом чашка все еще называлась «бабушкиной» и считалась семейной драгоценностью.

Глаза Альвик привыкли к темноте, и она увидела на дне чашки желтый след и присохшие чаинки. Эти присохшие чаинки встревожили бы Альвик, если бы она не слышала веселого голоса отца. Двигаясь на цыпочках, она принесла из кухни кувшин с водой и поставила в него букет. Землянику высыпала в сахарницу, а букетики и стрекозу выложила на блюдца для варенья. Ну, вот! Все готово! Как они удивятся! Сейчас они выбегут из комнаты. Отец подбросит ее к потолку, а мама будет смеяться и гладить ее волосы. Втроем они сядут пить чай с земляникой. От радостного возбуждения Альвик захотелось визжать. Чтобы удержаться, она зажмурилась и присела. Она повернула выключатель, комната осветилась, и сразу выступила и пыль на буфете, и грязь на полу.

В дверях показался отец. Его китель был расстегнут, красное лицо казалось вздувшимся. Он увидел Альвик, но лицо его выразило не радость, а раздражение и непонятный испуг.

— Кто это? Ты? Зачем ты здесь?

— Я приехала в гости. Где мама?

— Мама в Балахне у тети Лизы. Подожди!

Но Альвик уже была в спальне.

Спиной к письменному столу стояла белая, большая, чужая женщина. Она была похожа на кенгуру — у нее была очень длинная и толстая шея, узкие плечи, низкие, широкие бедра.

Ее согнутые в локтях руки с обвисшими кистями походили на лапки кенгуру.

На руках блестели браслеты, а ногти алели, и казалось, что с рук капает кровь.

Альвик стало страшно и гадко. Она повернулась к отцу.

— Мама?.. Мама здорова?

— Мама здорова. Не кричи так. — Отец застегивал китель и не мог попасть пуговицей в петлю. — Зачем ты приехала?

— Я беспокоилась. Никто не приехал. Я думала, что-нибудь случилось.

— Да, да. — Отец потер ладонью затылок. — Сегодня воскресенье… Но я был занят. Видишь, мы работаем с Мальвиной Стефановной.

— Я могу быть свободна? — спросила женщина.

— Да, да. Одну минутку. Пожалуйста. — Отец казался растерянным.

Альвик вышла в столовую.

Все получилось не так, как думалось. Скользкой, мышиной походкой прошла женщина.

— Альвик, — сказал отец, — там в кухне есть суп. Ты того… Разогрей себе. Я должен уйти. Я вернусь поздно.

Только сейчас он увидел букет и землянику.

— Это твое богатство? Молодчага! Ну я думаю, ты тут не будешь скучать.

Уходя, он дал ей шоколадную конфету в серебряной бумажке.

Альвик жалко и благодарно улыбнулась.

— Когда приедет мама?

— Завтра. Тетя Лиза немного прихворнула, и мама уехала к ней.

Значит, ничего не случилось. Почему же не уходит ощущение беды?

— Ну, я пошел. Не гаси огонь в прихожей.

Он вышел… Тихо…

Какая тяжкая тишина в квартире. Земляника осталась нетронутой. А стрекозу никто не заметил!.. Альвик пальцами погладила золотую спинку, ей хотелось утешить стрекозу. Букет на столе горит, как костер. Почему на него тяжело смотреть?

Альвик вошла в спальню. Где мамин старый серый халатик? Уткнуться в него лицом. Халатика нет. Увезла с собой. Альвик зажала в руке конфету — эта конфета для нее была доказательством благополучия.

Альвик никогда не рылась в отцовском столе, но сегодня, сама не зная зачем, выдвинула ящик. Галстуки. Очешник. Портсигар. Другой ящик. Серебряные бумажки от конфет. Много бумажек. А глубже?.. Глубже — кулечек с шоколадными конфетами, с такими же, как у нее в руке.

Они ели конфеты — папа и эта кенгуру.

Дорогие конфеты, которых мама никогда не покупает для себя и очень редко — по одной штуке — покупает для Альвик.

Альвик села на кровать. Она пыталась разобраться во всем.

Ничего не случилось. Папа и эта женщина ели дорогие конфеты. Вот и все. Почему же об этом стыдно думать? Почему же надо скорее, скорее забыть об этом, чтобы не заплакать, чтобы…

Кто-то постучался, и она пошла открывать. Вошел Ваня.

— Ну, как у тебя?

— Мама в Балахне, а папа на работе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: