— Ты одна? Как раз хорошо. Бабушка поставила в печку пирог. Идем к нам. Рядом же!

В низких комнатках было чисто и жарко.

— А! Милости просим! — сказал дядя Миша. — Все в порядке? Ну, ну, ну, ну, я тебе говорил! Матушка, гости в доме, а пирогов нет!

Альвик было странно, что у дяди Миши есть мама и что он зовет ее матушкой.

— Сейчас, сейчас, Михаил Афанасьевич, — донеслось из кухни.

Ваня хлопотал возле Альвик.

— Хочешь, я тебе покажу «театр теней»? Мы сами клеили! А в кухне есть Днепрогэс. Хочешь Днепрогэс?

— Ванюша, прими-ка Днепрогэс, пироги некуда ставить! — донеслось из кухни.

Когда все уселись ужинать, Альвик совсем повеселела.

Возле стола ходила на деревянной ноге сорока.

— Товарищи по несчастью! — сказал дядя Миша. — Зовут Элеонора Петровна.

— Почему же Элеонора Петровна?

— На нашу учительницу похожа, — объяснил Ваня, — так же голову держит боком и хвостом вертит.

Потом появилась серая кошка. Она постояла, выгнув спину, подняла хвост и несколько раз жалобно мяукнула.

— Ну, что ты? Что тебе? — спросил дядя Миша. И ушел вслед за ней в кухню.

Через минуту он вернулся и сообщил:

— Посоветоваться приходила. Котята у нее по кухне расползлись, а она у нас молоденькая, еще первые котята. Вот, значит, и пришла посоветоваться: «Расползлись, мол, что, мол, мне с ними теперь делать?»

Было уже поздно, когда Ваня проводил Альвик до дому.

Повеселевшая и отдохнувшая в домашней обстановке Альвик щебетала:

— Ты придешь завтра? Пораньше, да? И дядя Миша пойдет с нами покупать удочки? Мы все пойдем, да?

Ей было легко и весело.

Она простилась с Ваней, вошла во двор. В окнах был свет — значит, отец дома.

Наружная дверь отперта, а в глубине надтреснутый мамин голос:

— Зачем же обещал? Неужели так трудно было съездить? К ребенку у тебя пощады нет! Чудовище ты! Хоть бы ее поберег. Вот… Приехала… — Голос дрогнул. — Стрекозу привезла… О-о…

…Альвик распахнула дверь в столовую.

Мама стояла, зажмурив глаза и вздрагивая всем телом. Она плакала молча.

Но не это было самое страшное. Самым страшным было лицо отца — он не только не утешал, не пытался помочь, но сидел вполоборота и смотрел вкось нетерпеливо и раздраженно. Это было страшно и невероятно.

— Что? Что? — закричала Альвик и бросилась к матери.

— Девочка! Крошка моя!

— Что?! Что?! Что?!

— Ничего, моя хорошая. Я устала. Просто устала.

На полу стояли чемоданы.

— Зачем чемоданы? Ты опять уезжаешь? Куда? Зачем?

— Видишь ли, девочка, нам надо уехать. — Голос ее оборвался.

— Война?! — осенила Альвик внезапная догадка.

— Нет, моя маленькая, не война…

— Так что же?! Что?! Что?!

Альвик чувствовала — от нее скрывают что-то огромное, и требовала, чтобы сказали. Требовала до тех пор, пока мама не взяла ее за руки и не сказала:

— Хорошо, Альвик. Выслушай меня. Я скажу тебе все. Если я не скажу, то все равно скажут соседи. Никакой войны нет, но просто папа… Папа хочет, чтобы у него была другая жена и другая дочка.

— Зачем ты?.. — вырвалось у отца.

— Пусть узнает все сразу — так ей легче будет забыть о тебе. Альвик, папа бросил нас с тобой. Нам надо уехать и забыть о нем.

Альвик смотрела то на отца, то на мать. Если люди насовсем ссорятся, то кто-то из них плохой. Кто же плохой? Отец? Все пять лет войны, день изо дня, мать говорила ей о том, какой он хороший. Он приехал веселый, добрый, и на груди у него ордена. Он не может быть плохим. Допустить, что он плох, — это значит мир перевернуть на голову.

Тогда кто же? Мама? При одной мысли об этом восстало все внутри Альвик.

Кто же тогда? Может быть, она сама виновата. Она ухватилась за эту мысль. Это было единственно доступное ей объяснение. И если это так, то все еще поправимо — она попросит прощения, и все уладится. Но что же она сделала? Ей вспомнились десятки проступков. Вот что, — она надела и сломала папины ручные часы. С тех пор он ни разу не заговорил с ней весело. Он сильно рассердился тогда.

С логикой, непонятной взрослым, но естественной для нее, она сказала:

— Папа… я никогда… никогда больше не трону твоих часов.

Наивная, она считала себя виновницей трагедии. Пыталась загладить вину там, где ее просто сбросили со счета как нечто слишком незначительное.

Отец не выдержал ее взгляда — рывком взял кепку и вышел из дома.

— Папа!.. Папа!..

Альвик дрожала.

Мать уложила ее в постель и легла рядом с ней.

— Спи, моя хорошая. Мы заживем хорошо. Мы уедем в Балахну к тете Лизе. Мы с тобой купим козочку. Это будет твоя козочка. Ты хочешь, чтобы у тебя была белая козочка?

Альвик не могла согреться.

Она не заметила, как подошел рассвет.

Она не знала, спала она или нет, мыслей не было, но ощущение непоправимой беды ее не покидало.

Рассвет был ярким, но, казалось, пробивался сквозь черную пелену, сквозь бред.

Утром горе стало еще острее, еще очевиднее сделалась непоправимость случившегося.

Утром Альвик поняла особый характер своего горя — это было стыдное горе. Когда немцы убили сына соседки, это тоже было горе, но его не нужно было стыдиться. То, что случилось в семье Альвик, было не только тяжело, но и стыдно. Это было горе, которое нужно было скрыть. Об отце она не могла думать, как раненый не может смотреть на слишком страшную рану.

Мама ушла на работу.

Альвик бродила по комнатам. В этом доме, где она родилась и выросла, все стало чужим. Она хотела вымыть свою любимую «бабушкину» чашку и вспомнила, что это уже не ее чашка. Чужая чашка. Чашку будет мыть другая девочка, дочка папы. Она боялась прикоснуться к вещам.

За окном послышались веселые голоса. Вошли Ваня, Митя и дядя Миша.

«Я ничего не скажу им», — решила Альвик, но когда ее спросили: «Где твой папа?» — она не могла скрыть.

Скрыть от них — это значило не поверить их дружбе. Она тихо сказала:

— У меня теперь нет папы.

— Как? — не понял Ваня.

— У него будет другая мама и другая девочка. Мы с мамой уедем к тете Лизе.

— Ну, ну, ну, ну, — испуганно забормотал дядя Миша.

Ваня и Митя растерянно смотрели на Альвик.

— Ну, ну, ну, ну! Попритчилось это тебе? Все уладится. Мало ли что бывает? Берите-ка вы ее, молодцы, да не давайте ей скучать.

Весь день Митя не отпускал ее от себя, и она послушно ходила с ним. Она вернулась домой под вечер.

Было пасмурно. Накрапывал дождь. В открытые окна дома Альвик услышала громкие голоса. Она никогда не подслушивала, но все происходившее в доме было так страшно и неясно, что она, не раздумывая, нырнула в кусты влажной сирени и прижалась к стене под окном. Сердце ее билось так, что она его слышала. Говорили папа и дядя Миша. Очевидно, папа ходил по комнате, а дядя Миша поворачивался за ним, и поэтому слова то слышались ясно, то терялись.

— А чем тебе жена плоха? Тем, что она за войну жиру не нагуляла, как твоя… из треста столовых? — сказал дядя Миша.

Слова погасли, а потом возник голос отца.

— Я имею право на личное счастье. Я это право кровью завоевал.

— Вот мне и интересно — за кого ты воевал? За одного себя воевал?

Долго ничего нельзя было разобрать, и вдруг сразу ясно прозвучали слова дяди Миши:

— Как же это понять? За чужих детей воевал, а своего ребенка топчешь?

— Ребенок здесь ни при чем. И ты, Михаил Афанасьевич, ты тоже здесь ни при чем!

— Как это «ни при чем»?? Я тебя в партию принимал!

— А при чем партия? Чем я перед партией виноват? Что я — вредитель? Что я — предал, ограбил, изувечил?

— Вот именно! Вот именно — предал, ограбил, изувечил! Вот именно вредитель!

Раздался грохот поваленного стула и выкрик отца:

— Если так, то зачем со мной разговаривать? Если так — арестуйте меня, казните меня, к стенке меня доставьте!

Хлопнула дверь, послышались мамины шаги и голос: «Тише!»

Отец выбежал на улицу. На ходу он надевал плащ в рукава. Его красивое лицо было искажено злобой и болью, он оглядывался, словно ждал погони.

Альвик прижалась к стене. Он не заметил ее и скрылся за углом. Ей хотелось бежать за ним, но мама была в комнате.

Дождь усилился, Альвик не замечала его — все внимание, все напряжение было сосредоточено на одном чувстве — на чувстве слуха.

За окном кричал дядя Миша:

— Государство все делает для детей — и школы, и дворцы, и лагеря, а этакие вот пакостники, как он, возьмут и сгадят в хорошем месте. Да еще говорит: «Партия тут ни при чем».

Голоса снова надолго стихли, только минут через пять Альвик разобрала:

— Держать вам его надо обеими руками. Бить, а держать! Бить, а не пускать! Бросьте вы все эти свои самолюбия.

— Бог с вами, Михаил Афанасьевич! Зачем это надо? Лучше никакой семьи, чем такая семья. Я его близко не подпущу.

Снова стихли голоса, и снова вспыхнул выкрик:

— Да как же вы жить-то будете?

— Работать буду, как всегда работала. — Мама подошла к окну.

— А здесь работать нельзя? — Слова дяди Миши потерялись, долго слышны были только бубнящие звуки.

— Я… я козу-у куплю, — сказала мама дрогнувшим голосом.

На улице загудела машина — это Митя заехал за Альвик. Альвик вышла из своей засады. Она долго и упорно отказывалась уехать от матери. Мать держалась спокойно, была почти весела и очень ласкова. Ей с трудом удалось успокоить Альвик и усадить ее в машину.

Митя и Ваня усадили Альвик на сено и закрылись все одним брезентом.

По пути они заехали на пристань за консервами и задержались дотемна.

Шел дождь. Грузовик трясся и подскакивал на ухабах.

В памяти Альвик звенела мамина песенка:

…А я одна на камушке сижу.

Идут три уточки…

Зачем они увезли Альвик? Надо было остаться с мамой. Ведь они только вдвоем теперь.

— Тебе не холодно, Альвик? — спросил Ваня.

— Нет, мне тепло.

Скоро опять будет лагерь. Как давно она уехала оттуда. Тысячу лет назад. Тогда, когда у нее еще был папа… Тогда она утащила шляпу у Васи и играла в «колосок». Какая она была еще глупая и маленькая! Больше она никогда не будет такой. Той Альвик больше нет.

— Замерзла? Подвигайся. — Митя обнял ее. — Вспомнил я как лежал в госпитале, когда мне отняли ногу.

— Разве у тебя нет ноги?

— Нет. У меня протез.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: