МОСКВИЧКА

I

Ночь начиналась с туч.

Небо бледнело, таяло и уходило в высоту, а тучи становились сизыми и тяжелыми, как первые сгустки ночной тьмы.

Было еще светло, но краски уже погасли, и всюду вместо красок были тени различной густоты — сероватые, серые, темно-серые.

Алое сукно экзаменационного стола казалось бархатно-черным.

«Как в кино, — подумал Синцов. — В сумерках мир бескрасочен, как в кино. Бескрасочная земля…»

Он стоял у окна в ассистентской. За стеной переговаривались и смеялись лаборантки.

Внизу за окном на голубовато-серых улицах сновали маленькие, черные фигурки людей. Он смотрел на них и вслушивался в обрывки фраз, долетавших из-за стены.

Все было любопытно и безразлично ему. «Как в кино, — подумал он снова. — Все далекое, мелкое, ненастоящее… Что же все-таки настоящее?»

«Настоящее» было прошлое.

Пять лет войны он жил будущим и во имя будущего, а теперь, когда долгожданное «будущее» пришло, он стал жить прошлым.

В большом зале студенты готовились к самодеятельному концерту, и оттуда доносились звуки скрипки.

Тончайшая нота, все повышаясь и дрожа, проникала в самую глубину, и каждый нерв вибрировал в ответ ей. Синцов любил музыку и стихи.

Стоя у окна, он перебирал в памяти четверостишия, отыскивал такое, которое полнее бы выразило его душевное состояние.

«Разочарованному чужды все обольщенья прежних дней», — вспомнил он и усмехнулся тяжеловесной торжественности и старомодности этой фразы

Грубым дается радость,

Нежным дается печаль…

Это Есенин. Прелестно, но слишком женственно, общо, примиренно. Надо горше, конкретнее, сильнее. Нашел. Вот оно:

И даже большие свершенья

Больших ожиданий бледней…

Этим сказано все… Это он прочел совсем недавно в журнале «Знамя» и долго был под впечатлением прочитанного.

Вот он, долгожданный год Победы…

Что он принес Синцову?

Пустынную комнату в полуразрушенном доме, и очереди в магазинах, и Яшку «Подхалимычева» в качестве заведующего кафедрой. Теперь это был импозантный человек с бородкой и приятным баритоном, но Синцов никак не мог не видеть в нем своего однокурсника Яшку Подкалиновича, прозванного студентами Подхалимычевым за то, что он с первого курса вертелся около профессорской и ухаживал только за профессорскими дочками. Еще почти пять лет назад Синцов чувствовал себя неизмеримо сильнее и выше Яшки, но за эти пять лет он отстал от агрономии, о нем забыли, и вот, вернувшись с фронта, он вынужден работать под Яшкиным началом и разрабатывать немилую ему кафедральную тему о засухоустойчивости сахарной свеклы.

Но не в этом суть. Черт бы с ними со всеми «подхалимычевыми», взятыми вместе!

Самое страшное то, что в мире нет Елены и Юрки.

Горе — гибель жены и сына — опустилось между Синцовым и людьми, как стена из мутного стекла. Он презирал людей, не способных на глубокую привязанность. Когда первая острота горя прошла, Синцов стал привыкать к нему и даже научился при всех мелких жизненных неполадках погружаться в него, как курильщик опиума в дым курильни.

Исключительная глубина этого горя давала ему чувство превосходства над другими. Он научился улыбаться печально и высокомерно и говорить с окружающими, как взрослый с детьми. Впрочем, такая манера говорить была свойственна ему еще со школьных лет.

Когда он, сын крупнейшего в городе архитектора, подъезжал к школе в машине отца, когда он входил по лестнице в своем дорогом пальто с серебряной дождевой пылью на шелковистом верхе сукна, уверенный в себе, улыбающийся тонкой «взрослой» улыбкой, то даже учитель улыбался ему и здоровался с ним по-особенному.

Он блестяще учился и в школе, и в институте. Он женился на удивительной, обожающей его женщине, и когда они по вечерам гуляли по набережной, водя на цепочке великолепную гончую, то люди оглядывались на них и не знали, кто из них троих самый «породистый».

Такое многообещающее начало жизни и такое нежданное падение… Пять лет, потерянных на фронте, и вот он, чахлый и старообразный, без семьи, без особых заслуг, степеней и званий, заурядный ассистент под началом у Подхалимычева.

В дверях показалось улыбающееся лицо лаборантки:

— Юрий Дмитриевич, пора в театр!

Он вспомнил, что ему всучили билет на коллективное посещение театра.

II

Справа от него сидела знакомая профессорша, а слева молодая женщина в коричневом костюме, отделанном замшей.

Он взглянул на ее продолговатое, перламутрово-розовое лицо с большими глазами и голубоватыми подглазинами.

«Что-то в ней есть особое, приметное. Красота? Нет. Она далеко не красавица. Костюм? Нет, многие одеты не хуже ее… Так что же все-таки? Впрочем, не все ли равно? Что мне Гекуба и что я Гекубе?»

Он уселся поудобнее и стал слушать увертюру.

Когда действие кончилось, профессорша сказала со вздохом:

— Какой провинциализм!

— Да… Бездарно…

— Нет, вы не правы, — живо возразила женщина в коричневом костюме. — Оркестр очень слаженный, и у этой, у молоденькой, удивительно свежий и выразительный голос.

Женщина говорила оживленно и смотрела прямо в глаза Синцову ищущим и пытливым взглядом.

«Что за странная манера вступать в разговоры с незнакомыми, — подумал Синцов. — Дамочка явно ищет знакомств. Очевидно, из породы «голодающих»… Сколько их развелось после войны!..»

Он усмехнулся и небрежно ответил:

— Ну знаете ли!.. Я только что из Москвы… После Большого оперного!..

Он не договорил и пожал плечами.

— Нет, нет. Эта молоденькая понравилась бы и в Москве. А декорации! Чудесно передана ранняя весна… Не правда ли?

Она обратилась к девушке, которая вслушивалась в ее слова.

— Да, — ответила девушка. — Мне тоже понравилось, но все ругают, и я думала, что я ничего не понимаю.

Вскоре еще несколько человек были вовлечены в оживленный разговор женщиной в коричневом костюме. Синцов слушал и думал: «А ведь я ошибся! Она не из породы искательниц приключений. А с мужчинами и женщинами она говорит с одинаковым интересом и оживлением».

Теперь он нашел ту особенность, которая отличала ее от других.

Своеобразие ее лица заключалось в ее взгляде, одновременно и пытливом и доверчивом, и оживленном и внимательном. Это полудетское выражение и манера прямо и пристально смотреть в глаза собеседнику наряду с едва уловимым отпечатком какой-то скрытой печали в уголках губ, в быстрой улыбке, наряду с изысканным изяществом туалета невольно бросались в глаза.

Когда она вышла в фойе, профессорша сказала:

— Какая милая дама!

— Наверное, приезжая, — предположила девушка.

А человек с первого ряда, обернувшись, сказал:

— А вы знаете, кто это? Это дочь академика Булатова.

Имя крупнейшего ученого страны заставило обернуться всех, кто его услышал.

«Так вот почему она такая особенная, — подумал Синцов. — А я-то дурень…»

Они познакомились. Оказалось, что Наталья Борисовна Голубова — агроном по специальности и приехала в командировку из Москвы.

После спектакля Синцов пошел провожать ее. Ночной город был еще по-зимнему белым, но снег не скрипел, а легко оседал под ногами, и в воздухе чувствовалась весенняя влажность.

— Понюхайте воздух! Вы слышите, как пахнет арбузами? Это к теплу, — сказала Наталья Борисовна.

Он втянул в себя воздух, явственно ощутил освежающий запах арбузов и засмеялся от удовольствия.

Они долго бродили по ночному городу. Давно уже Синцов ни с кем не чувствовал себя так легко и хорошо, как с ней. Он сравнивал ее с погибшей женой. Она была примитивнее, легче, беспечнее, чем Лена, очевидно, более избалована, но это даже нравилось Синцову. С ней хорошо отдыхалось. Образ ее в представлении Синцова сливался с тем освежающим «арбузным» влажным запахом, которым был полон мартовский воздух.

Синцов разговорился и рассказал ей все то, о чем никому не рассказывал.

Он узнал, что ее муж погиб на фронте и что ее дочь пострадала от бомбежки.

Оба они потеряли близких, оба были одиноки, оба любили искусство, и даже специальность у них была одинаковая — оба были агрономами.

Они открыли так много общего в своих судьбах, вкусах и стремлениях, что внезапно умолкли, взволнованные одной и той же мыслью.

Они стали видаться ежедневно.

Ей нравилось то глубокое чувство, с которым он говорил о погибшей жене, нравилась его сдержанность и печаль, нравилась высокая фигура и бледное лицо с глубоко сидящими глазами и узким ртом. Его сдержанность казалась ей признаком большой духовной силы.

Она чувствовала, что многое может сделать для этого сильного, но усталого человека.

«Может, перетянуть его в Москву, помочь ему в научной работе, согреть и обуютить его жизнь».

Любить в ее понимании значило давать, и чем больше она могла дать, тем радостнее была ее любовь.

Он с первой встречи стал жить мыслями о ней. Ее веселость, приветливость, живой ум, изящество, ее коричневое платье и голубой халатик — все восхищало его. Она нравилась ему независимо от того ореола, которым окружало ее имя отца, но это имя придавало особый характер чувству Синцова. Близость с ней обещала ему мгновенную и разительную перемену всей жизни. Он переедет в Москву, он будет работать в лучших институтах страны, он станет своим человеком в доме академика Булатова, в среде крупнейших ученых Москвы.

«Представляю, какую мину сделает Подхалимычев, когда узнает, что я зять академика Булатова! Но, черт побери, неужели это способно меня радовать? Как двойственны мы, люди! Передо мной перемена всей моей судьбы, а я думаю о Подхалимычеве и радуюсь тому, что это ничтожество будет мне завидовать?! Какая ерунда!»

Он гнал честолюбивые мысли и, боясь, как бы Наталья Борисовна не заподозрила их в нем, избегал говорить с ней об ее отце.

Все уже было ясно им обоим, и не хватало только каких-то заключительных слов. Эти слова не были произнесены только потому, что им не удавалось остаться вдвоем. Она жила у родных и, кроме того, обладала талантом очень быстро «обрастать» друзьями и знакомыми. Ее всегда окружали люди.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: