И вообще, зачем продолжаешь который год работать, как будто ничего не случилось, по странной какой-то инерции служить делу, в которое совсем не веришь, и бороться с людьми, делами, идеями, в которые не веришь тоже? Должна же быть хоть одна опора, хоть одна истина, надежная без исключения, истина навсегда? Во что превратился он сам?

А может быть, за всем этим двойным и тройным маскарадом, за тем обликом души, который он в себе знает, допускает знать, ворочается иное существо, тайный и грязный зверь?

Кобцевич поднял голову, взглянул на часы и на окно. Там по-прежнему горел слабый розовый свет, да по занавеске проплыла неспешная тень. А времени — немного. «Окна», во время которого никто не заметит его отсутствия ни в управлении, ни в дежурке, ни дома, оставалось всего минут сорок. И это — на все, с учетом дорожной скользотищи.

Дмитрий никогда не прокалывался; и теперь, не зная еще, что именно предпримет, он, как всегда, подстраховался.

Быстро набрал домашний номер и, как мог спокойно, сказал Маше, что, наверное, приедет ужинать через полчаса, если дела не задержат.

Позвонил в дежурку — все нормально, а раз так, то немного задержится, поужинает дома.

И набрал третий номер — телефона в двадцать пятой квартире. Шесть цифр; а перед седьмой — замер.

Все дело — в ней. Но признаться в этом — страшно: Ни советоваться, ни водку пьянствовать с Вадимом уже нет ни времени, ни желания. Да и стоит ли сейчас всерьез раздумывать, хуже ли и насколько хуже всем станет, если операции сработают и начнется откатка, большая откатка, из которой далеко не все выкарабкаются живыми и неискалеченными? Хотя, наверное, предупредить было бы честнее; и если вы, господа, чего-то и в самом деле стоите, если часть народа за вас — тогда потягаемся, а история пусть рассудит. А то ведь исподтишка можно и голову Олоферну отрубить — а в равном бою все пошло бы иначе…

Даже сейчас, уже почти допустив внутреннее прозрение, отгонял его, пытался — внутренне — откупиться соображением о долге служебном и долге историческом, пытался залить, замазать словесами светлеющее окно…

Нет, на внешнем слое Кобцевич не скрывал ни от себя, ни от Машки и даже ни от Рубана, что ему нравится эта тонкая, манерная, злоязычная змеюка. Сто лет знакомы; еще и женаты не были, когда Маша привела в дом подругу, состоящую, по тогдашнему неумению делать макияж и отсутствию приличной одежды, только из яркозеленых, широко расставленных глаз и неприлично красивых ног.

Машкину решимость Кобцевич оценил еще тогда. Вся Машка в этом: сразу сунуться под самую большую опасность, и если вдруг пронесет Господь, — жить чуть поспокойнее. Если же нет — развести руками: ну вот, мол, я так и знала, что плохо кончится. Такой вот ослик Иа, только добрая и нежная, и домашняя — лучшей хозяйки, казалось, и не найти. Если бы не эта мука с Лешкой…

А тогда Кобцевич умилился, понял и пожалел Машу, но нечто появилось в его отношениях с Татьяной, ставшей частой гостьей в доме. Тайное нечто… Вроде оставались с Татьяной приятелями, только осторожничал, особенно оказываясь наедине, в выборе тем для разговора, и все реже огрызался на шпильки. Потом Татьяна привела жениха, Сашку Рубана — вот, мол, привязался мент, никак не отклеится, уже и переспала, думала — отпадет, так нет же. Придется замуж выходить…

Дмитрий видел, что больших радостей брак Татьяне не приносит; видел и полуосознанно считал — хорошо, так и должно быть, разве Сашка может превосходить его? А Таня…

Боже мой, сколько раз за прошедшие годы она дразнила, едва ли не соблазняла его, сколько раз ее недопустимо красивые ноги оказывались перед ним обнаженными выше всякой меры… Разве что с недавних пор — с лета, наверное, — Татьяне разонравилось его дразнить… Наверное, в это время и появился у нее Вадик. А прежде — сколько раз мог Дмитрий прижать к себе это змеистое, узкое тело, впиться в губы, подмять…

Но все это стало бы ее победой. Она бы не отдавалась — брала, прицепила бы Кобцевича, как очередную побрякушку на гладкую шею — быть может, только затем, чтобы ощущать превосходство над всеми в этом доме.

Как отодвигал Дмитрий осознание, что в эти минуты в самой темной (а может, и самой настоящей?) глубине души у него появилась уверенность, что теперь-то роли переменились, и змеюка будет как о счастье умолять взять ее, будет унижаться, будет молиться, чтоб только удалось ей откупиться своим телом от разоблачения… потому что Рубан вряд ли простит, и уж тем более — Вадиму.

И хотел, горел Кобцевич желанием смять, покорить, подчинить ее; вот только, понимая это, еще чуточку слукавил, подсказал себе: только затем, чтобы сполна рассчитаться с Рубаном…

И тут отбросил отговорку, костыль: аз есмь — и ужаснулся наготе своей. И нечто непреодолимое восстановилось в душе — и Кобцевич понял, что совершит дальше.

Набрал седьмую цифру. Гудок. Ответила Таня. Дмитрий не стал представляться — знал, что все равно безошибочно узнает по голосу, — а назвал ее по имени и попросил к трубке Вадима.

Таня молчала секунд пять; почти все, что хотел, Кобцевич получил в эти секунды, представляя, как разгорается ужас в зеленых, широко расставленных глазах, как сходит румянец со щек, с шеи, с распахнутой груди. Получил — и сказал мягко, как любимому ребенку:

— Не бойся. Это по делу.

И Вадиму сказал со спокойствием сделавшего выбор человека: — Вадик, у меня серьезный разговор. И совсем неличный. Спускайтесь. Я у подъезда, с машиной.

Пока они собирались, Кобцевич, со странной самоиронией, подумал, что судьба выкинула резкую альтернативу — или служебное предательство, но если все пройдет гладко — избавление тысяч, миллионов от ненужных страданий, или же — Танька, ее долгожданная покорность и сполна расплата с Сашкой Рубаном, другом-врагом.

А может быть, в конечном итоге не получится ничего хорошего…

На шестой минуте они вышли на крыльцо.

Кобцевич уже подогнал «Ниву» к подъезду и распахнул дверцу. Не давая сказать ни слова, бросил Татьяне, проскользнувшей на заднее сидение: — Подброшу к дому. Ты не видела меня, я — тебя.

А Вадиму просто кивнул: все, мол, в порядке.

И — рванул машину, так что снежные струи выметнулись из-под шипованной резины.

Еще шесть минут гонки, рисковой и азартной — и они возле ментовской башни. Перехватил все еще тревожный, ошалелый взгляд зеленых глаз из-под меховой шапки — и даже удержался от повторного напоминания. Только бросил: «Счастливо» — и, едва сопящий Вадик забрался в машину и захлопнул дверцу, круто развернулся и погнал к его дому.

Но, не доехав с полверсты, выбрал пятачок у сквера, затормозил и вышел из машины, жестом показав Вадиму, чтобы тот шел следом.

— Послушай, Дима, я хочу тебе объяснить…

— Потом. Слушай сюда. У нас пятнадцать минут. К этой информации отнесись на полном серьезе, и учти — времени осталось всего три дня. Источник, естественно, анонимный, ссылаться нельзя. Но — совершенно точно. Будут проведены три одновременные операции…

Прохожих на этой стороне сквера почти не было, да и пройдет кто — что увидит? Разговаривают двое мужиков, лиц в полутьме не разглядеть; один курит, жадно затягиваясь, второй — нет, и даже почти не жестикулирует. Куртки, шапки — люди как люди…

— Понял? — наконец закончил Кобцевич. Вадим кивнул; потом переспросил: — А что, если прибалты все же поднимут свою нацгвардию?

— Надо отговорить. Будет больше крови, а результат — когда бы не хуже. Наших — не удержат, не тот класс, а спровоцируют… Нет, военное решение не просматривается. Только — политический и газетный крик, гражданское неповиновение, ну я все это уже говорил, у вас научился. Заодно и проверим, стоит ли ваша демуха чего, или очередное словоговорение. Будем считать: вас предупредили. А кто предупрежден — тот вооружен. И дай вам Бог, чтобы оружия хватило.

Не прощаясь, подошел к машине, распахнул дверцу, собираясь уехать, и задержался только, чтобы посоветовать Вадиму: — Постарайтесь обходиться без телефонов. По логике, они уже на прослушивании. Лучше — нарочные. И к прибалтам — тем более. Сам слетай.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: