Кобцевич захлопнул дверцу и запустил мотор. Подал назад — и чуть не сшиб Вадима, спешащего к машине.

— Что еще? — рыкнул Кобцевич.

— Да ты мне слова не даешь сказать. А это важно. Ты в Ленинград не собираешься?

— Не исключено.

— Зайди обязательно в Эрмитаж. Там кое-где реставрация, но тебя-то пустят.

— И все? Чуть под колесо не вскочил!

— Да подожди ты! Портрет Кобцевича, своего прадеда, видел?

— Нет. Погоди, а ты откуда про предков моих знаешь?

— Не вопрос. Я историк. Посмотри обязательно, где галерея портретов героев Отечественной войны. Сразу поймешь…

— Что, похож?

— Да. Только не на тебя. Ты — по материнской линии внешне пошел. Но Александра Николаевича ты сразу узнаешь.

— Там подпись?

— Ты видишь это лицо каждую неделю. Твой друг. Крестный Лешки. Танин муж. Александр Рубан.

Сказал — и ушел, наискосок через темный скверик.

Дмитрий повернул ключ зажигания, сдал назад, резко вывернул руль и погнал, все ускоряя ход послушной машины, по улице. Куда, собственно, гнал — не смог бы сказать, просто пролетал одни перекрестки и сворачивал на других; наверное, Кобцевич удивился бы, заметь, что машина кружит и кружит по одному и тому же маршруту…

Озарение… Да, как пробой тайного барьера в сознании.

Дмитрий действительно не видел эрмитажного портрета, и о существовании даже как-то постарался забыть еще в детстве, когда мать пересказывала семейную историю. Не нужно все это было, генералы, графы, не вязалось это все с тою же мамой вдалбливаемым принципом не высовываться, не нарушать принципы коллективизма.

Но другой, фотопортрет священника — деда, видел. Даже несколько семейных фотографий, желтоватых картонок с овальным тиснением — знаком нежинского фотоателье «Атлас». И лицо деда, не только пожилого, уже явно беззубого благообразного старца с просторной поповской бородой — запомнил; и его же — молодого семинариста со скошенным лбом, крепким подбородком и тонким, с легкой горбинкой, носом. Запомнил — только запряталось это все в беспросветные глуби подсознания, но, видимо, все же просачивалось нечто наружу, заставляя по-особому отнестись к Саше Рубану. Брату. Еще без доказательств — но Дмитрий уже знал: брату.

И ни что другое, как эта догадка, не оформясь еще, определила полчаса назад выбор, нет, просто заставила откупиться от жены брата — Делом. Возможно, Кобцевич просто должен был совершить нечто — и, не смолчав, заставив телефонным звонком страдать Таню, противодействием скрылся за инструктаж Вадима. Неужто равные меры?

Часы — еще пятнадцать минут. Кобцевич миновал еще два перекрестка и, повинуясь незримому автопилоту, свернул направо. Потом — еще раз, уже зная цель.

У церкви — первого попавшегося открытого храма, Кобцевичу сейчас было сугубо не до конфессионных проблем, — он загнал «Ниву» передними колесами на заснеженный тротуар, запер дверцу и, не обращая внимания на колючий ветер, вошел в полуприкрытую дверь.

Людно, Кобцевич прошел в боковой притвор и остановился перед скромными иконами каких-то угодников. Видел ли он — их? Вряд ли; может быть, чисто автоматически прочел, сложил из славянской вязи, что это — Козьма и Дамиан, а может, и нет. По каменному лицу вдруг потекли слезы; комкая в руках теплую баранью шапку, майор госбезопасности, командир отряда спецназначения, образцовый офицер и мастер военного дела, отличный семьянин и авторитетный командир шептал, обращаясь к Господу, в которого не верил и не смог никогда поверить: — Благодарю, что не дал погубить невинную женщину. Благодарю, что вернул мне жену и сына. И если Замысел Твой в том, чтобы не сила оружия, а сила Слова и Закона установилась на этой земле, я послужил и буду служить Твоему Замыслу.

И прости меня, что слышал я слишком много разных правд, чтобы поверить в единственность Правды Твоей; прости, что не могу поверить, что пастухи и плотники, и мытари в бедной стране на краю пустыни открыли истину о Тебе; не могу поверить, ибо и образ Твой, и замыслы, и деяния Твои выше и непостижимее всего сказанного во славу и хулу Тебе.

Я не могу и не стану мудрствовать, но если Ты — мера добра и зла, которая открылась мне сейчас, — то мере Твоей, делу Твоему я буду следовать…

Незнакомое сердцебиение все ближе и горячее подступало к горлу, Кобцевич поднял мокрые глаза — и увидел вместо пресных ликов Козьмы и Дамиана огромный, разумный и ненавидящий глаз чешуйчатого чудовища. Неизмеримый, тоскливо-холодный ужас окаменил тело, намертво сковал тренированные мышцы. Ноги подкосились, и вдруг все тело сделалось мягким — мягкая телесная оболочка Дмитрия Кобцевича отклонилась и, опрокинув шандал, сползла на гранитный пол.

Глаза оставались открытыми, но Дмитрий не видел ни богомолок, ни служек, хлопочущих возле него. Только — двух крылатых и безликих, вовсе не в белых и не в лучезарных одеждах. Один закрыл его от леденящего взгляда чудовища, а другой положил руку на грудь безбожника и сказал.

— Ты вернешься. Круг не замкнут. Вернись и помни молитву свою. Да пребудет с тобою…

На двенадцатой минуте со времени парковки у церкви майор Кобцевич, двумя аккуратными движениями утерев щеки, поблагодарил перепуганных прихожан и поднялся.

Сердце щемит, но двигаться можно.

Кобцевич взял свою шапку, подобранную бледным, как парафиновая свечечка, мальчиком, отказался от помощи и осторожно вышел.

Ветер крепчал; начиналась поземка. Сердце болело уже меньше, и Кобцевич понял: доедет.

Часы: через три минуты надо быть либо дома, либо в дежурке.

До дома еще можно успеть.

А там вызвать скорую — ничего не найдут, наверное, но вопросы снимутся.

«Нива» аккуратно развернулась и, растягивая шлейф снежной пыли, скрылась в темноте.

ГЛАВА 8

Он появился — и это было как чудо или сон.

Он появился у крыльца, хотя этого просто не могло произойти. Перед грозой она сама проследила, чтобы заперли ворота; никто из дворни не выбегал на стук, да и стука то никакого не было, и ворота оставались заперты (сама проверила) — и все же он появился, на прекрасном гнедом коне, прямо у крыльца.

Он еще только поднимался, чуть прихрамывая, по ступеням (мокрый картуз и нагайка в руке, волосы при каждой вспышке отсвечивают, выблескивают золотом и серебром), а она уже потянулась навстречу.

Немолод и не картинно красив, но осанка сильного человека, быстрые и уверенные движения военного.

И глаза — без насмешки и фальши, и в них — доброта и тайна. Голос глуховатый, чуть надсаженный, но от него на душе становится спокойно.

Пока обменивались приветствиями, он смотрел радостно и жадно; а Мари ни за что не могла поверить, что за этим — просто мужское влечение, что это — просто мужская жадность. Что-то большее, охватывающее все ее существо, казалось Мари, что помнит — именно так смотрел на нее отец, на маленькую дочку, после трехлетней разлуки… Но лишь кажется и лишь однажды. Сейчас, уже годы подряд, отцовский взгляд — иной. Да, впрочем, и раньше. Капитан Криницкий, пока не стал калекой и вдовцом, предпочитал жить где угодно, только не дома, благо — служба к сему располагала. А вынужденный поселиться в имении, просто тяготился дочерью. Возможно, напоминала нелюбимую жену, возможно — никак не мог примириться, что неисполненные долги отца и хозяина дома уже не сможет никогда исполнить, и обращал гнев и раздражение именно на Мари, перед которой виноват всего более.

Жизнь под одной крышей — с ощущением, что Криницкий оказался… не настоящим, не тем, кого Мари вымечтала одинокими вечерами.

Этот же крепкий, ладный, седоусый господин, который отрекомендовался полковником и кавалером, вызвал ощущение, что вот оно, настоящее.

Бог лишил ее матери, не рано, но на пороге зрелости, когда, быть может, добрая и умная мать нужнее всего.

Бог долго оставлял ее без отца — по пальцам можно пересчитать приезды громогласного и, как сейчас понимает

Мари, всегда навеселе офицера.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: