Как оживет иголочка, на рубахе Семену охранную вышивку сделаю и поясок подарю. Пусть не люба, но мне не жалко тепла своего. Пусть оберегает.
Много времени уйдет на задание бабушкино. Игла мертвая едва движется, из пальцев выскальзывает, и нитка путается. Хорошо, что полотно невеликое. Но успею ли к утру вышить? С болью каждый стежок идет. Кусается, будто в плоть входит и принизывает меня насквозь. Выть и кричать хочется, но молчу я и губы кусаю. Только слезы сами по себе по щекам плывут, обжигают.
И когда первые лучи солнца коснуться полотна снежного, я последние стежки сделаю. Почти без сил. Удивляюсь, как кровью своей не окропила хлопок. Синие цветы на белой канве распустятся, словно живые. Понравится ли Морозке?
Накину тулуп и в стылое утро выбегу во двор.
А Морозко шалит. Снежинки по ковру пушистому гоняет и за ворот сыплет. И хохочет, дергая ветки вишни голой.
– Прими подарок, зимний хозяин. Не серчай на меня. Верни глупой силу чудесную. Не навсегда прошу. До весны верни. Потом можешь снова забрать.
Зашумит-завоет над ухом, голосами многими и ответит мне:
– Для доброго ли дела ты просишь, Адела?
Холод в грудь войдет, будто колышек, а я на колени упаду, взбивая подушку ледяную, как белок венчиком.
– Нет у меня выбора, Морозушка. Не знаю я, как быть дальше.
Вздох тяжелый над ухом пролетит и вышитое полотно соскользнет в снежный пух. Растворится в нем.
– Приму твой подарок. Разрешу тебе до весны силой пользоваться. Трижды подумай, только потом к работе приступай. А по весне силу верни и от меня подарок прими. Какой бы ни был, взять будешь вынуждена.
– Возьму, батюшка. Возьму, – отвечу пропавшим голосом и голову склоню.
Как домой войду, не помню. Только в глазах потемнеет, когда на порог ступлю.
– Адела, что ты делаешь?! – вскрикнет Семен и ринется мне навстречу. Подхватит под руки и к кровати потащит. На пальцы посмотрит и запричитает: – Что это? Зачем ты так? Где поранилась? Вот же приключение на мою голову!
Ноги не идут, и я падаю.
– Принеси… – шепчу, голову на подушку роняя.
– Воды?
– Нет… Иголку мою принеси, – свет пробежит перед глазами ярким бликом и погаснет.
Усну до вечера, а когда закатное солнце пурпуром глаза защекочет, распахну ресницы и оглянусь. Тихо в доме и пусто, будто нет никого кроме меня.
– Семен…
– Тут я, – выглянет из горницы, а моему сердцу и больно и тепло сразу. – Ты меня так испугала. Что ты творишь с собой? Зачем это?
Подойдет и присядет рядом.
– Иглу принеси, – за рукав дерну и в глаза черные посмотрю умоляюще. – Прошу тебя.
Нахмурится, головой тряхнет. Волос короткий отрос уже, на кончиках завивается и уши прикрывает. Но послушает и принесет мою вышивку. Знает даже какую. Много ведь рассказывала про работу свою.
Протяну руки, а саму трясет, как от горячки. Знаю на что иду, знаю от чего отказываюсь. Смотрит гость на меня, жалобно-тоскливо, и я сдаюсь. Не могу его удержать. Отпущу.
Вцепляюсь в иголочку, а она задрожит и запляшет в руке. Золотая пыльца рассыплется, будто солнце погаснет, и ляжет на канву. Ожила. О-жи-ла!
Семен к стенке и прижмется. Ошарашенный. Вздох тяжелый испустит и кулак зажмет.
– Не надо, Адела…
– Обещалась тебе и я выполню. Будет тебе счастье желанное, будет душа успокоена. Прости, что заставила тебя в этой тюрьме сидеть.
– Да ты при чем?! – вскрикнет он, а глаз от иглы не отведет. – Я же сам приехал! Сам в бурю попал! Не хотел я жить, ты дала мне шанс. А теперь забираешь?
Гляну на него исподлобья. Что он бредит? Захмелел, что ли?
– Что ты говоришь, Семен? Неразумные речи. Ты в горячке что ли?
– Не нужно мне ничего! – разъярится он. – Ты себя полечи лучше, – отмахнется, а затем процедит сквозь зубы: – Не смей мне шить, не смей, слышишь.
– Так… – я запнусь. А игла, знай, свое вышивает. Стежки ровные, крестики пышные, как звездочки. – Что ж тебе надо тогда?
– Успокоила ты мою душу. Полечился уже. Не нужно ничего сшивать. Если суждено с ней быть – я и так буду, а если нет… – голову опустит на грудь широкую и выдохнет: – Просто домой хочу.
– Так иди. Не держу ведь тебя, – усмехнусь невпопад. – Жди оттепель и уходи.
Семен взглянет не меня горячим взглядом и кивнет.
– Хорошо. Так тому и быть!
Загорится злой огонь в глазах его черных. Что не так? Отвернется гость, в коридор пойдет, да дверью входной ка-а-к шарахнет.
А игла вышивает его долю светлую и счастье крепкое, не остановить уже. Пусть будет у него жена верная да пригожая. Детей на радость и благо в доме. Цветы-маки-ружи распускаются, алым цветом застилают полотно. Кто б знал, что именно эту работу начну, когда Семен ко мне на порог придет.
Не сможет отказаться теперь от волшебства, и я не смогу остановить иголочку. Видно так предначертано.
Плачу на канвой белоснежною. Горькие слезы губы обжигают, щеки будто крапивой натираются. Пальцы иголка больно ранит, не щадит, а картина вышивается, и узел на моем сердце все туже затягивается.
Вышиваю несколько месяцев. Семен тихий станет, не читает больше, только домом занимается. Изредка стоит на пороге и вдаль глядит. Тужит? По родному роду кручинится?
Тяжело стежки даются. Пальцы онемевшие последнее время, словно не мои. В день успеваю только десять крестиков вышить, а потом лежу на постели и гляжу в потолок.
В конце февраля неожиданно запахом весны потянет. Птицы громче запоют, да сосульки плакать начнут. Снежная шапка опустится, черными пятнами земля зарябит.
Плачу каждый день и каждую ночь, пока сила моя разбивает мне сердце. Прячу глаза и грусть-тоску свою от незваного. Вижу, что осталось в вышивке несколько рядов. Оттепель придет, и простимся мы с Семеном. Так должно быть. И так будет.
– Прекрати это, прошу тебя, – в который раз попросит черноокий. Присядет рядом, в теплые ладони руки истерзанные мои возьмет. – Не вышивай ее, не нужно.
– Поздно.
– Глупая ты, Адела. Не нужна мне другая. Зачем ее пришиваешь? Ведь чувствую, как сердце застывает, как ты отдаляешься с каждым этим крестом. Оторви нить. Остановись!
– Ты же сам просил. За этим приехал.
– Нет! Это ты так думаешь! – закричит и к себе потянет. – Я ведь ушел тогда и решил не возвращаться, но ты меня из стужи вытащила и собою согрела. Не нужен мне никто… кроме тебя.
Сердце стукнет в груди и остановится. Что я наделала! Игла теперь до конца дойдет, не простит мне она. Никогда.
– Не говори так. Ты же другую хотел, – гляжу в его глаза черные, а он к губам наклоняется. – Скажи, что ты сейчас лукавишь, что обманываешь. Не играй с моей душою. Как кот с мышкою.
– Это ты играешься, шитьем забавляешься, маленькая, а я просто люблю тебя.
– Се-е-емен, что ж ты раньше не сказал, милый мой? Зачем молчал? Не остановить уже иголочку, не оторвать нить. Другая к тебе пришьется. Не я.
Поцелует горячо, обнимая.
– Боялся, дурак. Казалось, что тянет к тебе просто из-за того, что взаперти столько времени, но нет же – весна идет и не хочу уезжать.
– Поздно… Поздно, понимаешь? Не исправить теперь. Права была бабушка, – я лицо руками закрою. – Нельзя было открывать тебе. Нельзя было впускать в дом. И мне жизнь не мила теперь и твоя разрушится.
– Разве ты не волшебница? Отмени свое шитье.
Прикосновения нежные, поцелуи сладкие. Кажется мир иным сделался. Не могу оттолкнуть его, не могу сердце связанное закрыть. Отвечаю ему неистово, горячо, со стонами, а сама знаю, что не быть нам вместе. Пред-на-чер-та-но.
Как уснет Семен, я к столу подойду. Слезы высохнут, да горит душа ярким пламенем. Иголочка засмеется и стежки новые вышьет. Нить завьется красочно и последний крест войдет острием в самое сердце. Вот и конец моей сказки. Вот он. Утром встанет милый, что в любви признавался, и покинет меня. Потому что я сама пришила ему судьбу другую. Красивую, но другую.