Лишь утром, после отбоя тревоги, когда усталые матросы спустились в свои кубрики, Дорош лежал под тентом на юте, закинув руки за голову, и с горечью думал о том, что между этой душной ночной безалаберщиной и его, Дороша, собственной судьбой есть какое-то поразительное сходство, и что, может быть, не так уж не права была Элен, когда насмехалась над его влюбленностью во флотскую службу. Действительно, не слишком-то много романтического и возвышенного во всей этой бестолковой суетне.
…Как-то нескладно, неудачно получалось все в жизни у Алексея Дороша. Поглядеть, другие — и поглупее, чем он, и талантами вроде бы никакими особенными не наделенные, кое-как отходив после окончания учебы положенный срок в гардемаринах, ухитрялись довольно быстро проскакивать через мичманское звание и с непостижимой стремительностью, двигательные пружины которой были взору Дороша совсем недоступны, вдруг начинали подниматься вверх. Они делали головокружительную карьеру: сегодня всего только командир роты, завтра — уже старший офицер, а там не за горами и самостоятельное командование кораблем, — ну, не крейсером, конечно, и не броненосцем, а рангом пониже, но все-таки самостоятельное…
Он же, Дорош, как дослужился в свои двадцать шесть лет до лейтенантских погон и должности ротного командира, так, кажется, в лейтенантах и век скоротает. Есть на флоте такие — бессрочные лейтенанты. Отец пишет: «Будь, Алешенька, выше этой мелкой зависти, главное — чистое сердце иметь». Да ведь от этого отцовского утешения не легче, когда видишь вокруг эту кричащую несправедливость.
Правда, у него — неоспоримое преимущество: мало кто из офицеров на «Авроре», если не считать умницу Лосева, знает артиллерию так, как он, и уж наверняка никто ее так не любит. Но что оно значит, это наивное самообольщение, не подкрепленное ни связями при дворе, ни хотя бы знакомствами в Главном морском штабе? В конце концов только неисправимый оптимист или чудак не понимает, что судьбы решаются не здесь, на батарейной палубе, а там, под золоченой иглой Адмиралтейства. Пожалуй, прав резковато-прямолинейный Бравин: будь у тебя хоть семь пядей во лбу, а без влиятельной тетушки так и останешься всю жизнь девкой на выданье.
Практичная Элен в их последнюю встречу, за несколько дней до выхода эскадры, так прямо и сказала:
— Вы, Алекси́с, все витаете в эмпиреях, пока другие берут от жизни что только можно. Смешно оставаться влюбленным в свои пушки до седых волос!
Он пытался тогда убедить ее, что это совсем не так, что в предстоящую аттестацию — ему обещали! — он тоже будет представлен к новому чину, однако Элен даже и слушать его не стала.
— Не кажется ли вам, — холодно-вежливо возразила она, — что это все-таки скорее ваши заботы, чем мои?
И почти презрительно окинула его взглядом. А он покраснел, растерялся. Он вообще всегда терялся, разговаривая с нею: Элен поражала его редкостным практицизмом, так плохо вяжущимся с ее ослепительной улыбкой и с ее какой-то совершенно неземной красотою.
Элен поспешила заговорить о другом, а у него надолго после этого остался горький осадок, будто он был уличен в чем-то нехорошем, непристойном, а в чем — и сам понять не мог. Он читал ей в тот вечер любимые стихи: «Среди миров, в мерцании светил, одной Звезды я повторяю имя…» А в голове назойливо стояло одно: «Смешно быть влюбленным в свои пушки!..»
Смешно? А почему, собственно, смешно? Почему он должен стыдиться своего жизненного призвания, самого дорогого, что у него есть?.. «Не потому, что от Нее светло, а потому, что с Ней не надо света». Боже мой, могут же изумительные, сердечно-прекрасные строки зазвучать вдруг такой иронией!..
Во всяком случае, беспощадно откровенные слова Элен он понял, кажется, так, как единственно и следовало их понимать: нечего думать о браке, пока не сделаешь настоящую карьеру. Это уж наверняка отцовское наущение: старик, говорят, человек с волчьей хваткой в жизни.
«Ну и черт с нею!» — почти вслух произносит Дорош и ужасается: похоже, от постоянного общения с матросами он порастеряет последние остатки светских навыков. А-лск-сис! Имя-то какое выискала. Уж Алешкой бы звала — и то приятнее. И откуда у нее что берется, у этой дочери разбогатевшего на военных поставках купчишки?
В отместку Дорош тогда весь вечер упорно называл ее Еленой Тимофеевной, но Элен только презрительно пожимала плечами и холодно глядела куда-то поверх его головы. Правда, на прощанье она благосклонно протянула ему теплую руку, перехваченную у запястья золотым браслетом какой-то диковинной работы, но Дорош — опять-таки из озорного упрямства — сделал вид, что не заметил жеста, и молча, подчеркнуто почтительно поклонился. Элен вспыхнула так, что даже шея у нее покраснела, но уж он-то остался доволен: в расчете.
А вот теперь мучается, казнит себя воспоминаниями.
Кто-то сказал, что самый страшный вид ревности — ревность к прошлому. Дорош слышал о том, что у Элен был неудачный роман с пехотным поручиком, ретировавшимся в провинцию. Он старается думать сейчас об этом, чтобы разозлиться, возбудить в себе неприязнь к Элен, но чувствует, что это уже не в его силах.
Разбитый, не только не отдохнувший, а еще более усталый, он возвращается в свою каюту и, походив из угла в угол, резко останавливается. Потом подходит к зеркалу, висящему над постелью. Оттуда, со стены, на него глядит серьезный, может быть слишком для своих лет серьезный офицер, безусый, с темно-карими чуть раскосыми глазами, с припухшими губами и мягким подбородком.
— Что? — говорит Дорош тому, другому, на стене. — Не любит тебя купеческая дочь? То-то и есть, не любит!
Второй Дорош — в зеркале — печально кивает головой в знак согласия: не любит.
— Да и за что тебя любить, черта раскосого? — продолжает уничтожающе Дорош. — Ни красоты у тебя, ни поместьев, ни положения в свете. Был ты докторским сыном — им и останешься.
И снова тот, второй Дорош, безмолвно соглашается с ним.
— А у Элен у твоей, — издевается Дорош, — небось миллиона полтора, никак не меньше. Где уж ей с тобой знаться?.. А скажи по чести: ведь любишь ее? Любишь! Так-то оно…
В каюту кто-то стучит.
— Да, — неохотно произносит Дорош и отходит от зеркала. — Войдите.
Лейтенант Ильин еще с порога — так, будто между ними ничего и не произошло, — восклицает:
— О бедный юноша влюбленный, опять взаперти и опять в грустном одиночестве?
Дорош холодно глядит на него:
— Что-нибудь случилось?
Ильин размашисто опускается на стул.
— Совершенно ничего. Просто зашел проведать отшельника и заодно…
— Что заодно? — сухо спрашивает Дорош.
— Послушай, Алексей, — Ильин неожиданно меняет тон. — Давай откровенно поговорим о том, что произошло между нами.
Дорош выжидающе молчит.
— Я, конечно, ценю твой рыцарский поступок, — словно не замечая недвусмысленного молчания Дороша, продолжает Ильин. — Заступиться за матроса — это красиво, благородно. Об этом даже в романах пишут. Больше того, скажу откровенно: я на такие поступки просто не способен. Но, с другой стороны, мне жаль тебя. Нет, право: не слишком ли ты серьезно ко всему относишься?
— Могу просить более точного объяснения? — останавливает его Дорош. — К чему именно?
— А ко всему. К службе. К этому походу эскадры. К самой войне, наконец. Не понимаешь? Охотно объясню, — пожимает плечами Ильин и, пустив к потолку каюты красивое колечко дыма, изящно-небрежным жестом стряхивает пепел с папиросы. — Мне лично кажется, — словно беседуя с туповатым учеником, продолжает он, — что весь этот наш поход, всю эту… военную авантюру нельзя рассматривать как что-то серьезное. Ты видел, что нынешней ночью на эскадре творилось? Ведь это же нонсенс, забавный курьез! Адмирал получил возможность убедиться, какие изумительные плоды дает его флотоводческий гений! А ты — из-за какого-то матроса… Зачем трепать нервы по пустякам? Авантюра остается авантюрой, а жизнь — жизнью…
— Авантюра? Не понимаю.