Вот так оно — собачья жизнь, право слово!..

Нет, не хочется сегодня Акиму задумываться над своим житьем. Размышляй не размышляй, все одно выхода не отыщешь. Нет уж, лучше думать о чем-нибудь другом — о хорошем, радостном. А о чем бы он хорошем ни задумывался, все перед ним возникает образ Кати.

2

Они познакомились полгода назад, в Петербурге, в воскресный день. Была середина лета, но, в противоположность обычному для северной столицы, не знойная, а мягкая, ласковая, подернутая слабыми туманами на зорях.

Вечерело. Откуда-то издалека, с той стороны, где виднеется шпиль Адмиралтейства, доносились басы духового оркестра, в лад им тяжело — как молот в деревенской кузнице — ухал барабан. Там, по другую сторону Невы, бурлило воскресное веселье, здесь же, в неширокой улочке Васильевского острова, было дремотно, тихо.

Копошились еще не успевшие отправиться на насест куры, выискивая что-то в траве, пробивающейся между булыжником. Пиликал на скамеечке пьяный гармонист, где-то однообразно и надоедливо тренькала балалайка.

Девушка несла несколько свертков, по-детски прижимая их обеими руками к груди. Вот она загляделась на что-то и споткнулась. И все ее покупки рассыпались по тротуару: куски синеватого рафинада, мелкосортные желтые яблоки, круглые медовые пряники. Она растерянно ахнула и наклонилась, подбирая то, что можно было еще спасти от уличной пыли.

Аким в тот день впервые за три месяца получил увольнение на берег и медленно, бесцельно прогуливался с друзьями-матросами. Он бросился помогать девушке. Когда кульки и пакеты были собраны, девушка подняла на матроса серые спокойные глаза и негромко, дружелюбно сказала:

— Спасибо.

— Да за что спасибо-то? — удивился Кривоносов и тоже поглядел ей в глаза.

И как только заглянул он в эти глаза, так понял, что теперь ему от них никуда не деться: всюду будет он их видеть перед собою. Он стоял и молча, растерянно смотрел на девушку, не зная, что еще ей сказать. И она тоже стояла, будто ожидая его слова.

Матросы окликнули Кривоносова:

— Аким, мы ведь еще по чарочке собирались пропустить…

Но он досадливо отмахнулся от них: идите, дескать.

Девушка рассмеялась:

— Такой случай упускаете!

И Акиму от этой первой, ничего не значащей фразы, от мягкого грудного смеха девушки стало вдруг хорошо-хорошо, как-то светло, легко и радостно.

Жила она, оказывается, не близко — почти возле гавани, и Аким, сам не зная почему, обрадовался этому. Он забрал у нее всю ее ношу и шагал так осторожно, будто нес бог весть какие драгоценности.

Огромный, плечистый, рядом с нею он казался и впрямь богатырем.

О чем только не говорили они в тот первый вечер! Аким проводил ее до ворот, потом она согласилась немного возвратиться, и снова он ее провожал, и снова они возвращались, и он все прижимал к груди кульки.

Иногда, увлекшись рассказом, он пытался жестикулировать, но она предупреждала, смеясь:

— Зачем же второй раз рассыпать?

И он, смущенный, бормотал какие-то извинения. А через минуту снова забывался, и ей, должно быть, даже нравилась его горячность.

Он спохватился только тогда, когда вблизи на Неве, на каком-то невидимом в темноте корабле, склянки напомнили, что скоро конец увольнения. Как же не хотелось ему тогда возвращаться на крейсер!..

— Ну, я пойду, однако, — неуверенно сказал он. И вновь не уходил — до тех пор, пока девушка сама, смеясь, не подтолкнула его легонько:

— Пора!..

Потом, в последующие месяцы, они встречались еще четыре раза. Чаще не было возможности, потому что увольнений на берег по случаю военного времени на кораблях почти не давали. Аким по совету товарищей пообещал писарю косушку, и тот устраивал увольнительную.

Девушка — звали ее Катей — оказалась умной, начитанной. Аким все дивился: откуда она так много знает, если и в школу-то, как сама рассказывает, ходила только четыре зимы? Никогда и ни с кем прежде ему не было так свободно, просто и легко, как теперь с Катей.

В Киеве знакомых девушек у него вообще не было: босоногая «ватага» по неписаным своим законам считала это зазорным. В Крутоберезках девчата каждый вечер водили хороводы, подзадоривающе, высокими голосами пели «страдание», и не одна тайком заглядывалась на застенчивого кудрявого парня-богатыря. Но он к ним оставался как-то безразличен, со всеми одинаково ровный, ласковый и веселый. Так он и уехал во флот, не успев ни одну по-настоящему полюбить, ни одной не сказав заветных нежных слов.

Может, потому он и не верил, что бывает чувство, заставляющее забыть обо всем; и когда в книжках попадались ему описания таких чувств, он эти страницы равнодушно пропускал, не читая: выдумают люди, ей-богу!

А вот тут, после нескольких встреч с Катей, он впервые понял, что есть, оказывается, на земле такое: большая, настоящая, чистая любовь. Нет, он не знал даже, любовь это или что-то другое: и радостно было на душе, и щемяще-грустно, и жутковато — все сразу…

Катя понравилась ему и тем, что не позволяла по отношению к себе ничего лишнего — не то что другие, дружившие с матросами, озорные фабричные девчата. В кубрике, этом тесном матросском жилье, когда Аким возвращался из увольнения, дружки-приятели, подмигивая, с любопытством расспрашивали насчет его успехов, а он смущался, по-девичьи краснел и отмахивался обеими руками:

— Да вы что, чертяки, с ума спятили, что ли?

Матросы в ответ хохотали, не веря ни одному его слову:

— Брось, это ты все, поди, скрытничаешь!..

И он не знал: обижаться на них или не стоит. Он видел, как грубеет человек на этой корабельной службе, а ведь ребята-то они все были, если получше к ним приглядеться, хорошие, незлобивые и вовсе не такие испорченные, какими сами хотели казаться. За друга любой из них, не задумываясь, в самое пекло сунется, последнюю щепотку табаку отдаст без колебаний, последнюю тельняшку с себя снимет.

Правда, выпивают, с девчатами озоруют. Но ведь послужи год-другой в этой постылой железной коробке — озвереешь…

И он не осуждал их. Но расспрашивать о Кате все же не позволял, сразу заводил разговор о чем-нибудь другом.

Спроси у него: хороша ли Катя, красива ли — он просто не нашел бы, что ответить. И описать ее внешность, пожалуй, не сумел бы, потому что всю ее мысленным взором своим в бессонные ночи даже и не видел. То возникали перед ним огромные серые лучистые глаза, смеющиеся и ласковые; то вздернутый носик, чуть тронутый мелкими желтыми пятнышками веснушек; то ослепительно белые зубы, один из которых был со щербинкой; то руки, маленькие, шершавые от частых стирок.

Одно он сердцем чувствовал: может, есть девушки и лучше и красивее, а такой второй — все же нет на всей земле!

Пойти с Катей в Летний сад или в только что появившийся синематограф, где, говорят, люди, как живые, по белой холстине движутся, Аким не решался. Он боялся наскочить на какого-нибудь не в меру усердного мичмана, которому ничего не стоит унизить матроса в присутствии девушки. Да в Летний сад его просто и не пустили бы: там по дорожкам среди мраморных белых фигур прогуливались со своими нарядными дамами господа офицеры, и надпись у входа охраняла их покой: «Собакам и нижним чинам вход воспрещен»; а если и не подействует надпись, всегда на помощь поспешит усатый городовой. Порядок — прежде всего!

Но Акиму и без Летнего сада было с Катей вот ведь как хорошо! Взявшись за руки, они подолгу бродили вдоль берега Невы, а потом часами стояли у калитки Катиного домика. Улица была тихая, безлюдная, темная, почти деревенская, лишь далеко на углу неясно мерцал одинокий покосившийся фонарь.

Звенели склянки в гавани. Аким спохватывался: нельзя опоздать на «Аврору», но так не хотелось выпускать из своей руки чуть вздрагивающую, доверчивую, теплую Катину руку…

«И чем это она меня приворожила? — изумленно спрашивал он себя. — Вроде и знакомству нашему — без году неделя, а поди ж ты, роднее она мне самого родного человека!..»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: