ГЛАВА 17

1

Ротмистр Власьев не обманывал Катю, когда говорил, что отец ее совсем заплошал. И хотя девушка старалась убедить себя, что это — ложь, не больше как новый прием следователя, рассчитанный на то, чтобы сломить в конце концов ее упорство, сердце подсказывало ей, что на этот раз Власьев говорит правду.

Как ни мужественно боролся Митрофан Степанович со своим горем, после ареста Кати он и в самом деле как-то поразительно быстро начал хиреть, по-стариковски разваливаться и слабеть. Целыми днями он бесцельно ходил по комнате, временами останавливаясь и мучительно напрягая память: да, так что же он собирался сделать?..

Случалось, что он забывал даже, ел ли что-нибудь в этот день.

Потом Митрофан Степанович и вовсе слег. Сердобольные соседки навещали его, убирали в комнате, готовили старику какую-нибудь пищу, пытались отвлечь его от невеселых дум своими разговорами, но он ко всему оставался безучастным.

Последние грошовые сбережения, которые с таким трудом копили они с Катей к ее свадьбе, сбережения, не тронутые даже в самые трудные дни, когда Катя оставалась безработной, были давно уже израсходованы, и ему теперь все чаще приходилось просить соседок привести перекупщика-татарина. Вещи, которыми и без того не богато было жилье старика, уходили одна за другой, и все-таки Митрофан Степанович жил впроголодь.

Несколько раз, правда, заглядывали сюда девушки — работницы с табачной фабрики; они расспрашивали, нет ли каких вестей о Кате, а уходя, словно невзначай, оставляли на столе два-три рубля, собранные, очевидно, в складчину. Митрофан Степанович обижался, от денег отказывался наотрез и уступил только, когда девушки сознались, что собирали их по совету Ильи.

— А он что, бывает у вас? — приподнявшись в постели на острых локтях, спросил у Наташи Митрофан Степанович, и та замялась. — Да что ты таишься? — обиделся старик. — Я ведь к чему спрашиваю: большое он дело поручил моей Катюше, а теперь оно что ж, выходит — заброшено?

Наташа посветлела.

— Нет, — понизив голос, доверительно сказала она. — Кружок работает.

Митрофан Степанович опустился на подушку.

— Ильи вы держитесь, — сказал он после некоторого молчания. — Это… настоящий человек!

— Илья помог нам провести еще одну стачку, — рассказывала Наташа. — И, знаете, сколько ни жались хозяева, а пришлось-таки им согласиться на прибавку жалованья.

— Уж если Илья взялся за дело, он добьется! — убежденно сказал Митрофан Степанович.

Он вдруг вспомнил, как недоверчиво отнесся поначалу к этому однорукому парню, и виновато вздохнул: Катюша-то, оказывается, умела разбираться в людях лучше, чем он, старый человек.

Старик долго медлил, прежде чем решился высказать вслух то, о чем думал все последние дни.

— Как бы мне его хоть разок еще увидеть? — несмело произнес он наконец и был искренне огорчен, когда Наташа ответила, что это невозможно. Ильи сейчас в Петербурге нет, он скрывается от полиции. — Храни его бог! — негромко сказал Митрофан Степанович, и Наташа невольно улыбнулась: уж очень не вязалось с образом Ильи это набожное пожелание старика.

В середине мая, вскоре после неожиданного посещения ротмистра Власьева (зачем тот приходил, так и осталось непонятным: посидел, расспросил о каких-то пустяках, посочувствовал стариковой бедности и ушел), Митрофан Степанович почувствовал себя совсем плохо. Сначала он думал, что угорел: соседка готовила обед и, должно быть, слишком рано закрыла заслонку. Но гул в голове и слабость во всем теле не исчезли и после того, как он проветрил комнату, и тогда Митрофан Степанович слег окончательно. Три дня метался он в постели, беспрестанно повторяя имя дочери; три дня поочередно дежурили возле него соседки, к исходу третьих суток он впал в забытье, — лежал маленький, сморщенный, жалко беспомощный.

Умер он перед рассветом, так и не придя в сознание. Соседки обмыли его, обрядили в старенький штопаный костюм.

Никто не оплакивал старого рабочего. Мужья соседок сколотили большой, неуклюжий гроб, в котором старик казался особенно маленьким, почти ребенком, наняли, сложившись по гривеннику, дроги с полуслепой тощей лошадью и на закате дня проводили Митрофана Степановича на кладбище.

Молодая трава пробивалась на кладбище — еще не густая и невысокая, нежная, ярко-зеленая, той особенной свежей чистоты, какая бывает только в первые недели весны; перелетая с креста на крест, ликующе и звонко пела какая-то бесстрашная веселая птаха; чуть слышно шелестели деревья; неподвижные кудрявые облака рдели над вершинами деревьев, озаренные закатным багровым солнцем.

Над могилой Митрофана Степановича неизвестно откуда появившийся однорукий парень, имени которого ни соседки, ни их мужья не знали, произнес скорбную и страстную речь.

Он говорил о человеке, который прожил большую, нелегкую, но честную жизнь труженика и за всю жизнь так и не увидел ни одного радостного, сытого дня. Он говорил о тысячах таких же людей, своими руками создающих все, что только есть хорошего на земле. И о том, что настанет время — оно уже не за горами! — когда раскрепощенная родина добрым словом помянет этих безвестных героев — творцов большого человеческого счастья.

— Настанет время! — парень взмахнул рукой с зажатой в кулак фуражкой и отступил на шаг от могилы.

Рабочие молча переглядывались: кто такой, откуда? И говорит-то как: словно не о чужом человеке, а о самом близком и родном!.. Смелая речь однорукого парня пришлась им по душе. Но спрашивать имя на похоронах не принято, и парень, бросив на гроб первую гореть мягкой глинистой земли, отошел в сторону и как-то неприметно для всех исчез: когда оглянулись, на кладбище его уже не было.

Только девушки-табачницы, которые тоже пришли проводить Катиного отца в последний путь, бросали друг на друга понимающие, заговорщические взгляды.

Расходились с кладбища не торопясь; как всегда бывает в таких случаях, каждый думал о своей собственной жизни и судьбе, о том, как трудна и все-таки прекрасна жизнь.

Весна шагала по Петербургу.

Лопотаньем ручьев, гомоном в птичьих гнездах, какими-то особыми, бодрящими, радостными запахами, детским лепетом и девичьим смехом — всем, таким привычным и таким каждый год новым, она напоминала о своем приходе.

2

…А в это самое время на другой половине земного шара, на разбитом и искалеченном корабле, который продолжал упорно раздвигать морские громоздкие волны, тоже шли приготовления к похоронам.

На палубе «Авроры» матросы обряжали в последний путь своих погибших боевых товарищей. Тела их зашивали в парусиновые койки, к ногам привязывали металлический груз. Запеленатые в парусину, они казались странными: огромные, уложенные в ряд серые куклы…

Даже боцман Герасимчук приумолк, поглядывая на них. Его бледное, худое лицо сделалось сосредоточенным, тонкие брови-стрелочки страдальчески поднялись кверху, сойдясь там посередине лба.

— Хорошие ребята были, — окающим тенорком неуверенно, ни к кому не обращаясь, произнес боцман. — Царствие им божие… — И, вздохнув, трижды перекрестился.

Никто не отозвался на его слова, только Степа Голубь повел потемневшим от гнева взглядом в сторону боцмана. «Уж ты бы молчал, — говорил этот взгляд. — Пока живы были, сколько над ними измывался?..»

Боцман трусливо втянул голову в плечи, быстро огляделся по сторонам. Это напряженное молчание матросов, эти ненавидящие, угрюмые взгляды пугали его больше, чем если бы все матросы вдруг набросились на него. Рысцой, не решаясь обернуться назад, поспешил он с палубы, провожаемый, гневным и страшным молчанием.

— Шкура! — не утерпев, бросил вслед Степа Голубь, но Листовский тронул его за рукав и молча, глазами показал на тела матросов, еще не зашитые в парусину: брось ты с ним вязаться, будь он проклят! Дружков обряжать надо…

И Голубь, поправив бинт, то и дело сползавший на глаза, послушно пошел за Листовским.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: