— Вас предавали сотрудники «Нового мира»?

— Это интересный вопрос — людская психология... я, можно сказать, изучал её как в учебнике, лучшем и подробнейшем... Пока мы вместе делали журнал, у меня была некоторая эйфория от общей работы. Один шире понимал вещи, другой уже, но ощущение, что мы делаем честное дело и не имеем права врать друг другу, очень объединяло. А потом «Новый мир» разогнали. Никто из нас не каялся, не бил себя в грудь, произнося жалкие слова, то есть не было человека, который бы сплоховал. Каково же было наше разочарование, когда примерно через 3—4 месяца созрело иное общественное мнение... Литераторы, собиравшиеся объявить бойкот, по-прежнему несли в «Новый мир» свои вещи. Они привыкли печататься под этой синей обложкой — не всё ли равно, какая здесь теперь редакция? Потом появились некоторые мемуары, в том числе и «Телёнок» — не что иное, как попытка самооправдания. Так мне кажется. К сожалению, самооправдание — один из главных стимулов человеческой природы. И о Твардовском сегодня почти ничего не пишут, а если и пишут, то нехорошо. Скользко.

— Почему так, ваша точка зрения?

— Возникает желание... противоестественное, конечно, но, увы, многие литераторы в какой-то мере подвержены этому чувству. Если я вижу, что моя жизнь или мои убеждения небезупречны, часто (почти всегда) возникает недоброе чувство к другим людям, более порядочным и чистым. Мы разоблачаем, «развенчиваем», ищем «тёмные пятна»... Есть люди, которые только этим и занимаются. Тупиковое сознание.

Однажды Твардовский рассказал поразительный эпизод. Когда Сталин умер, ведущих литераторов собрали в Колонном зале за сценой. Сурков был главным функционером Союза писателей и постоянно бегал в ЦК советоваться, то и дело из этой комнаты исчезал. И вот, в очередной раз вернувшись, Сурков говорит: «Слушайте меня. Я был там, где надо. Сказали: плакать, но не слишком!»

— Твардовский был для вас Богом?

— Нет, конечно. Но авторитет его — литературный и человеческий — был для нас безусловен.

— А вас он слушал?

— Твардовский был человеком упрямым, самовольным, но у него оказалась замечательная черта: с ним было не страшно поспорить, даже поссориться. Прощал и мирился он легко. Я очень любил этого человека...

А Хрущёва?

— Интересно... почему вы спрашиваете?

— Только потому, что вы были одним из немногих людей, кто его хоронил.

— Да. При жизни я Хрущёва не знал. Но «Новый мир» был теснейшим образом с ним связан. Именно Хрущёв благословил «Один день Ивана Денисовича», и я не думаю, что всё решала политика: Никита Сергеевич был эмоциональным человеком, что-то его в повести зацепило и он нет-нет да вспоминал: а вон как у Солженицына написано: «волчье солнышко...»

— «Вдруг взошло волчье солнышко, луна...»

— Да. Будучи в отставке, Хрущёв, как нам передавали, говорил: «Хорошо, я, предположим, дурак, с «Иваном Денисовичем» ошибся, ну, мой помощник — Лебедев — тоже дурак... но Твардовский-то, Твардовский не мог же ошибиться...» И вот когда Хрущёв умер, у меня возник долг перед его памятью... Вот почему в то сентябрьское утро мы с женой поднялись очень рано, сели на электричку и поехали в Кунцево. От станции к моргу прямая дорога, но пока мы шли, она становилась всё пустыннее и пустыннее. Вдруг мы увидели, что улица перегорожена милицейской цепью. Я уже прикинул: если что, нас пригласили родственники... Но не понадобилось. «Вы куда?» — спросил капитан. Я отвечаю: «Хоронить Никиту Сергеевича». «Проходите»,— говорит он с неожиданной готовностью. Мы идём дальше, на улице ни души, только в кустах, помню, справа сквозь ветви просвечивают военные машины с автоматчиками. Не знаю, сколько было машин, три или четыре. Ощущение, что затевается какая-то военная операция, хотя народу вокруг, в общем, нет... Пришли мы в морг. Мы с женой накануне советовались, где купить цветы, но выехали так рано, что на рынок не поспели, и взяли тот скромный букет, который привезли с дачи. Разве мы могли представить себе, что в маленьком зальчике кунцевского морга будет человек пятнадцать, а цветов окажется так мало, что мы сможем положить их прямо в гроб? Приехал какой-то космонавт, была семья Никиты Сергеевича и ещё несколько человек, мне не знакомых. То тут, то там шныряли подтянутые молодые люди с наблюдающими глазами, и их было не меньше, чем провожающих... Хрущёв лежал в потёртом пиджаке, само собой разумеется, что и старомодном, на груди были три звезды Героя, и я обратил внимание, что они с патиной, давно не чищенные; видно, выхватили из стола в последний момент... Играл траурный марш Шопена, но звучал он из динамика с хрипами, какими-то срывами; видно, под эту плёнку каждый день провожали всех, кто умирал в кунцевской больнице. Прошёл час, полтора. Мы думали, вот-вот начнётся панихида, но её всё не было. Подошло ещё человек двадцать, подъехали машины дипломатического корпуса, появился Евтушенко, затем я увидел Межирова и Ямпольского. (Позже я узнал тайну Бориса Ямпольского. Это был талантливый литератор, который жил совершенно уединённо, мало кому доверял и все свои рукописи спрятал надёжно, что после его смерти большую их часть просто не смогли найти.) Больше никого не помню. Было ощущение, что чего-то ждут. Чего... понять нельзя. Потом мне шепнули, что ждали Брежнева. (Или хоть кого-то из политбюро.) Нина Петровна, вдова Хрущёва, повторяла: ну ладно, Леонид Ильич, но Брежнева... она ж звалась моей подругой, неужели не приедет?..

Не пришла. Никто не приехал, кроме сына Микояна. Даже Анастас Иванович не решился. Всё это тянулось часа два, утомительно, однообразно, и без конца звучала затасканная похоронная плёнка. В конце концов гроб поставили на катафалк. Я обратил внимание, что стояло три грузовика с козлами для венков. Но венков было мало — четыре, может быть пять. Два пустых грузовика развернулись и уехали. Наконец вся кавалькада понеслась по совершенно пустынной Москве: впереди мотоциклисты с сигналами, затем катафалк, грузовичок с венками и 10—15 легковых машин. Навстречу — абсолютно пустой город, все улицы перекрыты, кругом цепи солдат... Подъехали к Новодевичьему кладбищу, нам была «зелёная улица», потом ворота захлопнулись, хотя две-три сотни людей всё же прошли. У могилы я увидел Андрея Дмитриевича Сахарова. Он стоял как раз напротив меня и невольно искал хоть какое-то знакомое лицо. Мы встречались прежде, Андрей Дмитриевич перешёл свежевырытую землю, поздоровался, мы перемолвились двумя-тремя словами. Все ждали, что будет дальше. После некоторого замешательства Сергей Хрущёв вскочил на осыпающийся холм земли и довольно отважно сказал речь. Выступил кто-то из старых лагерников, потом ещё два или три человека, и тут молодые парни в одинаковых белых рубашках, которых я видел ещё в морге, стали нас оттеснять, вполголоса приговаривая: «Спокойно, товарищи, отойдите, спокойно...» Мы сопротивлялись, это заметил Сергей и громко закричал: «Не мешайте людям проститься с Никитой Сергеевичем!» Мы ещё раз прошли мимо гроба, который стоял у открытой могилы: кто-то из близких Никиту Сергеевича перекрестил, кто-то поцеловал его в лоб и каждый подошедший низко ему кланялся за всё то доброе, что он сделал...

— Кто вы сами... всё-таки?

— Ну... как? Не знаю... Мне всегда скучно было заниматься чем-то одним, и я охотно менял занятия. Есть огромная сила, но и... как вам сказать — ущерб, что ли, когда человек всю жизнь занимается левой лапкой какого-нибудь зелёно-золотистого жука. Я уважаю такое знание. Но по мне — это скучно... Вот почему, сердясь на свой дилетантизм, я занимался то журналистикой, то литературой, литературной критикой, потом увлёкся телевидением, немного педагогикой, написал повесть, теперь редактирую журнал... Я русский литератор, со всеми выгодами и невыгодами этого звания. Охота к перемене в занятиях была временами и вынужденной, но ведь дело не в запретах, дело в конце концов во мне самом...

Независимая газета. 1992. 18 февраля

ВЗЫСКУЮЩИЕ ГРАДА НЕБЕСНОГО

Владимир Лакшин — известный писатель, критик, доктор филологии. Телезрители хорошо помнят его передачи о Блоке, Булгакове, Чехове, Толстом,

Островском. Беседа писателя с нашим корреспондентом Марией Жердевой посвящена проблемам культуры, духовной жизни столичной и провинциальной

молодёжи.

Нам неоткуда взять новый образ мыслей и чувствований, кроме как от культуры. Почему я так много говорю об этом — так, что надоел всем? Да потому, что ничего нельзя прочно сделать — ни в строительстве государства, ни в отношениях между государством и обществом, ни в жизни самого общества — без культуры. Вы как бы и построили, но первая историческая подножка начисто выбивает из колеи, потому что нет культурных навыков в работе. Люди будут опять, как дикие, штурмовать, будет новая пугачёвщина.

— В нашем обществе сейчас существует некий престиж образованности, стремление к гуманитарному или так называемому классическому образованию. Заметьте, сколько всяких лицеев наоткрывали, гимназий со специальным уклоном.

— Добрые в своей основе порывы, не обеспеченные настоящим уровнем культуры. Я очень боюсь, что наши академии напоминают учёные общества среднего уровня, университеты — старую гимназию, а гимназии — приходскую школу.

Маршак когда-то говорил, что Россия — в основном равнинная страша и поэтому здесь большой простор для «эпидемий». У нас очень легко распространяется мода, особенно в области духовной жизни. Но мы едва дотронемся — пугливо отбегаем, потому что всё серьёзное жжётся, требует душевного труда, а мы любим брать с ходу, нахрапом. Поэтому у нас так всё плохо получается. Например, в «Книжном обозрении» я прочитал сводку, где сообщалось, что за первую половину 1991 года у нас не напечатали ни одного тома Чехова и Толстого. Рухнула идея публикации полного собрания сочинений Булгакова в 20 томах. Выброшена из издательского плана «Хроника жизни и творчества Твардовского», подготовленная вдовой писателя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: