Стоп, как говорится, слезайте! Приехали. Не достаточно ли, чтобы понять, почему так густо пахнет похоронами? Попробуем же, не брезгуя, разобраться в особенностях погребального обряда. Но прежде — из истории болезни.
Поначалу казалось, что дело идёт на выздоровление. Большинство людей моего поколения, открыв для себя неправду нашей жизни, искренне считали: во всем виноваты Сталин и сталинщина как система лжи и насилия, аппарат власти, грубо исказивший идеал коммунизма. Постепенно, не без влияния Солженицына и напора фактов, заставлявших пересматривать прошлое, стали соглашаться: нет, виноват Ленин и большевики, пресёкшие мирную эволюцию старой России. Но что же мы остановились? Копаем глубже, господа! И вот уже виновниками становятся все критики и бунтари, просветители и демократы-народники, разрушители императорской России: декабристы, Чаадаев, Чернышевский со товарищи, Герцен со своим «Колоколом». А кто их этому научил? Конечно, русская литература от Пушкина до Чехова, которую по недоразумению называли «великой», гуманисты и интеллигенты — вот они, главные подспудные нигилисты. «Взгляды русских писателей XIX века — и самого известного из них — Достоевского, были почему-то обращены в основном на дно, в низы общества. Копание в грязи, нежелание вглядеться в здоровое и сильное имело драматические последствия для страны...» (Ал. Иванов). И это ещё не конец — гони зайца дальше! Кто виноват, что почва «этой страны» дала такую интеллигенцию, такую культуру? Конечно же, отечественная история и русский менталитет. Ату его, ату!
И в растерянности от этого бесцеремонного напора, пропустив момент, когда правда стала неправдой, мы слабо защищаемся, испытывая непрестанную неловкость за свой негодный народ, за свою неудавшуюся историю, и смутно бормочем в ответ: «Нет, русский интеллигент, господа, тоже человек... И Чехов, и Достоевский — неплохие, в сущности, писатели».
Читая одну за другой статьи о «конце», «тупике», «кризисе» русского сознания и русской культуры, ловишь себя иногда на мысли: а что как шутники-критики все это из озорства придумали, потехи ради, из желания щегольнуть, побудоражить публику? Весёлого сейчас в жизни мало, значит, есть шанс у «чёрного юмора» на национальной почве. Вкус к сенсациям притупился, а тут такая вот «расчленёнка» в отношении русского характера, наследия великих классиков. Иные готовы через голову перевернуться, только бы не остаться в тени и привлечь внимание к своим курбетам.
Но ведь найдутся, пожалуй, люди, которые решат, что это всерьёз, тем более что в сознании многих ещё живы марксистские стереотипы. Нашим наставником по национальному вопросу, похоже, все ещё остаётся В. И. Ленин. «Нация рабов, сверху донизу — все рабы». В этих словах Чернышевского Ленин находил «тоскующую любовь» революционера-демократа к своей стране. Подальше бы от таких любовных объятий.
То же и относительно знака равенства между отвратным словечком «совок» и словом «русский». Это лишь вариация суждений А.А. Жданова о том, что «мы не те русские, что были вчера», и молчаливое согласие с тезисом Л.И. Брежнева о «советском народе как новой исторической общности». Чем больше наши похоронщики России хотят отличиться, тем больше впадают в советскую рутину.
Лев Аннинский считает «тривиальным» утверждение, что «корни большевизма уходят в русский «мир», в крестьянскую общину, в круговую поруку, в толстовский «рой». А оригинальным завоеванием своей мысли, её изюминкой числит то, что «зеркальным отражением исконной русской рыхлости и непредсказуемости является крепостное право».
Оставим пока в стороне крепостное право, которое, по мысли критика, заслужил себе русский народ, и поговорим о «тривиальности». Мне до сих пор «тривиальным» казалось, что коммунизм (и большевизм как радикальное его проявление) был основан на западном марксизме, идее «интернационала», братства трудящегося человечества и идее мировой революции. Ещё на заре века марксисты предлагали «выварить русского мужика в фабричном котле». По меньшей мере до середины 30-х годов «интернациональная» идея господствовала в нашей стране, пока диктатура Сталина не начала перерождаться в «национал-большевизм». Наши большевики 1917—1918 гг.— дети разных народов. И хотя я не придавал бы решающего течения тому, что среди идеологов и вождей большевизма русские не оказались в большинстве, утверждать противное вряд ли было бы честно. Не русские, не грузины и не евреи, а власть революционной «интернационалистской» партии, а точнее — её верхушки, вождей и аппарата, насилие над народом всей этой иезуитской структуры, включая ЧК,— вот, несомненно, главный фактор происшедшей трагедии. И не след подменять социально-историческое объяснение проблемой национальной вины: тут только начни выяснять, какой народ больше виноват и кому ответ держать, и подлинные виновники останутся в тени. И можно ли забыть, что как раз русский народ — его крестьянство (чего стоит одно тамбовское восстание! А коллективизация?), его купечество, дворянство, священнослужители, интеллигенция станут первыми жертвами утопической социальной идеи, жёстко насаждаемой партией, то есть малой частью народа. Что же тут от крестьянской общины, от толстовского «роя»?
Законно ли в таком случае строить силлогизм: большевизм победил в России, большинство населения России русские. Стало быть, русские — это большевики. Такой кунштюк — классический пример подстановки, разбираемой в начальном курсе логики. И в нем не больше правды, чем в утверждении: раз фашисты завоевали Францию — значит, французы — фашисты. Таково и утверждение Аннинского о крепостном праве, которого достоин русский народ. Таковы и другие его броские афоризмы: «Где империя — там интеллигенция»; «Советское — это русское двадцатого века». Звучит эффектно, но стоит на мгновение остановиться и задуматься, как понимаешь всю легковесность, если не сказать жёстче, этих суждений. Вот тут-то и попадаешь под власть сомнений: точно ли так думает критик, склонный к эффектной фразе, или он просто играет ш повышение критической (разрушительной) температуры — будто проверяет, выдержит ли её организм больного?
То, что наш народ сейчас болен, что он в беде,— это неоспоримо. Но люди по-одному говорят, когда чувствуют эту боль своей, по-другому — когда она для них чужая. Вот некто Александра Московская, по всем приметам ученица Льва Аннинского, рассматривав в статье «Человек — это звучит зло» (НГ, 17.02.1993) русскую «жертвенность» (пример святых Бориса и Глеба) как основу ГУЛАГа, а «народный лад» — как языческое «хлыстовство». И, конечно, не оставляет в покое русскую классику. Лев Толстой для неё — «зеркало советской культуры». Итак, у яснополянского старца обнаружена психология «совка»...
Сам же мэтр, начав исследование русского характера с его «рыхлостью и непредсказуемостью», никак не остановится в своих поисках в нём отчаянного большевизма. «Две коренные русские черты в большевизме,— вновь и вновь формулирует Аннинский,— безудержность размаха и безжалостность усмирения».
Что касается «русского революционного размаха», то это, помнится, плагиат у Сталина, однако на место «американской деловитости» в известной в своё время каждому школьнику цитате поставлена «русская безжалостность». Чу! Это что-то новенькое в исследовании национальных корней. Лёгкая жалостливость, сострадание когда-то считались, может быть, и элементом идеализации, приметой русского человека. Но Аннинский подтаскивает субстанцию национального характера прямо к воротам ГУЛАГа.
Однако, что касается меня, я как-то до сих пор больше верю такому знатоку русского «менталитета», как драматург Островский, сказавший устами пройдохи-приказчика в «Горячем сердце»: «Вы из чужих земель, вы нашего народу не знаете. Наш народ простой, смирный, терпеливый народ, я тебе скажу, его можно грабить».
И грабили. И вырывали из рук землю и орудия труда, отучая работать. И прославляли его терпение. И обманывали, и загоняли в лагеря. Кто загонял? Власть, дети разных народов — большевики, конечно, в немалом числе и свои, русские. Но честно ли подменять социальные корни национальными, копаясь в «менталитете», плодя межнациональные счёты?
Благое дело — национальная самокритика, которая не в чести у нас с чаадаевской поры. Да, мы несчастны и обременены множеством исторических и благоприобретённых недостатков. Слишком неразборчивы и терпимы. Слишком мало уважаем себя и свой труд. Впадаем в крайности, поддаёмся влияниям, легко роняем достигнутое, Не знаем стойкой солидарности, редко способны к аккуратности и систематике и т.д. и т.п. Да мало ли ещё что не принадлежит к числу национальных добродетелей? Но всё это горечь для того, кто говорит об этом, оставаясь сердцем и думами в своём народе. И другое отношение — спокойного и даже весёлого равнодушия, а порою лёгкого глума и ёрничества, когда ораторская фигура «мы, русские...», начинающая поток обличений, употребляется в чисто риторических целях и не несёт смысловой нагрузки.
«Духовность и как крайнее её проявление — русская дурь и есть наша отличительная черта, наше главное богатство»,— делает в воздухе очередной пируэт, успевая по дороге показать язык публике, Лев Аннинский. И мне уже не хочется с ним спорить — пусть кувыркается ради собственного удовольствия. В русских обычаях нет того, чтобы плясать и веселиться в преддверии объявленных похорон.
Быть может, всё-таки мы заблуждаемся, и эта безжалостная критика всего «русского» затеяна из педагогических соображений, ради нашей общей пользы? Из педагогики, впрочем, известно: заплевать, задразнить, унизить — вовсе не значит помочь освободиться от недостатков и пороков. Если твердить человеку, что у него ужасный склад ума, нелепый характер, чудовищная наследственность, не надо ждать благого эффекта. Бывает, напротив, что воспитуемый такою методою пойдёт вдруг колесом и неведомо что способен натворить. Оценка свойств натуры — личности ли, нации — таким образом не нейтральна: она сама есть некое действие, и нередко разрушительного свойства.