Нет, не стоит, не полезно людям искусства слишком близко подходить к опаляющему огню власти, быть захлёстнутыми политическими страстями. Каждый вправе наедине со своей совестью судить и рядить о политике по-своему. Но нас нудят, от нас требуют ангажированности, а кого-то уже подозревают в неискренности: скажите в конце концов прямо, с кем вы, мастера культуры,— с Хасбулатовым или Ельциным, с Черномырдиным или, не дай бог, с Руцким?
Достойный ответ знаю только один: мы с Андреем Рублёвым и Чайковским, Достоевским и Чеховым.
Сознание воспитывают не только школа, родители и среда, ни и массовая информация, искусство. Я состою в Российской академии образования, хожу на сессии, слушаю доклады и вижу, как мучительно входит в реальную жизнь новизна, яркие, современные педагогические идеи... Между тем старые образовательные формы, основа прежней школы, подорваны и разрушены. И нынешняя ситуация промежутка рискует дать целое поколение (а то и два) людей невежественных и нравственно диких. Тем более если будет и дальше падать культурный фон телевидения, если весь эфир заполнят шоу наподобие «Поля чудес», рок-группы, политические дебаты. В день юбилея А.Н. Островского я чуть за голову не схватился, когда ведущая программы «Вести» торжественно произнесла, что исполнилось 170 лет Алексею Островскому. И напрасно я ждал поправки в конце программы, хотя, наверное, есть служба контроля. Значит, и тот, кто должен был поправить, не знал, как звучит полное имя «классика А. Н. Островского». Когда становятся возможными такие казусы (а это не единичный случай), нагляднее падение уровня просвещённости, образованности общества. И это в конечном счёте может иметь весьма серьёзные последствия для страны.
Искусство — самое гуманизирующее, цивилизующее из средств общения, не сравнимое в этом плане ни с политической, ни с экономической пропагандой. И если оно находится в загоне, хорошего ждать не следует. Если не будет элементарных условий для выживания культуры, всё покатится по наклонной плоскости — в экономике, вообще в жизни страны. Бюджетные ассигнования на культуру до сих пор крайне бедны. На неё идёт два процента госбюджета, притом полтора из них передаются печатным изданиям — в чём я как редактор «Иностранной литературы», слов нет, заинтересован. (Редакция вряд ли бы выжила, если бы совсем не получала дотаций, хотя они далеко не полностью покрывают наши расходы.) Но за вычетом этих средств на культуру остаётся 0,5 процента — по сути, ничто.
Понимаю ссылки на бедность бюджета, но ведь можно наконец-то заняться и налоговой политикой, освободив от налогов учреждения, связанные с культурой или работающие на неё, либо хотя бы ослабить это бремя. Государство, стремящееся выжить, должно осознать это как задачу не менее важную, чем финансовое оздоровление.
У нас гордились тем, что налоги на добавленную стоимость снижены до 20 процентов, а для продовольственных товаров — до 10. В Германии такая льгота касается, помимо продовольствия, ещё и книг — изданий не сугубо коммерческих, а научных, просветительских, классики и т.д. У нас же, по данным Книжной палаты за прошлый год, на треть уменьшилось количество названий выпускаемых в России книг. По сути, мы стали на треть глупее и беднее. В истекшем году не издано ни одного произведения Чехова (при том, что театры ставят его пьесы — а значит, интерес к этому писателю сохраняется). Но коммерческим издательствам это не интересно. А прежние государственные издатели тянутся за коммерческими в надежде свести концы с концами и утрачивают при этом своё лицо и былую профессиональную репутацию. Пушкину в 1999 году будет двести лет. Мы в юбилейном Пушкинском комитете головы ломаем над тем, как издать качественно новое полное академическое собрание его сочинений, давно подготовленное, «Пушкинскую энциклопедию» и другие книги. А реальность ужасна. За прошлый год (если не брать в расчёт игривые ранние сочинения Пушкина) вышел только один томик его «Избранного».
Усиливается состояние стихийной информационной блокады. В Питере не видят книг, свободно лежащих на прилавках Москвы (и наоборот), потому что дорого возить тиражи. Житель Сахалина не приедет сейчас в столицу купить выпущенные здесь книги — это требует бешеных денег.
Вот почему я так отстаиваю значение «толстых» журналов. Многие, начиная с чиновников Министерства печати и массовой информации, пытаются сбить меня с этой позиции: мол, «толстых» журналов с большими тиражами давно нет нигде в мире. Значит, нет у них будущего и в России. Но ведь у нас отсутствует та инфраструктура, та налаженная система книготорговли, которая существует в любой стране Запада. В каждом маленьком итальянском городке на прилавках лежит всё, а если какой-то нужной вам книги нет, то по каталогу прямо в магазине вы можете заказать её и получить в течение недели.
А что из современных романов, повестей, статей может приобрести читатель, живущий в крохотном российском городишке? Он никогда этих книг не увидит, пока не выберется в столицу. Однако он может выписать «толстый» журнал и тогда двенадцать раз в году получит, пусть с опозданием, очередной номер. Я часто думаю о трёх подписчиках «Иностранной литературы» из сахалинского поселка Оха. Не знаю, кто эти люди. Забросила туда судьба, допустим, библиотекаря, инженера, учителя. С малолетства они имели какое-то пристрастие к изящной словесности. И если вы в Охе получаете «Иностранную литературу», да ещё «Новый мир» и, скажем, «Юность», то вы уже чувствуете себя человеком. Иначе — беда. Поэтому журналы в условиях нашей страны, при отсутствии соответствующей инфраструктуры книжной торговли,— одна из немногих опор, берегов духовного существования в провинции.
Само падение тиражей «толстых» журналов, ещё недавно слывших фаворитами у публики, не свидетельствует о некоем глубинном, социокультурном кризисе этой формы бытования словесности. Не в тиражах тут дело. 60-е, когда редакция Твардовского выпускала «Новый мир», были, наверное, высшим пиком этого журнала. Причём, начинали с 92 тысяч подписчиков, а кончили — всего со 137 тысячами. Но ощущение было такое, что это серьёзно по значению, что это охватывает всю духовно грамотную, желающую читать и неравнодушную Россию. И имело серьёзное влияние на мир, публиковавшееся в журнале имело отзывы и перепечатывалось во многих странах. «Новый мир» тех лет был настоящей духовной поддержкой для людей. Представьте себе человека из глухой провинции, который во всем разуверился: в добро не верит, в истину не верит, всюду ложь, всюду формалистика (вспомните газетные передовые). И вдруг — журнал, который всё-таки говорит нечто честно и порядочно, да ещё несёт действительно художественное слово. Повторяю, это было серьёзно. И отклик был невероятный, почта, которую мы тогда получали... А тираж «Нового мира», заметьте, был сравнительно скромен, вполне на уровне сегодняшних «толстых» журналов, может быть, чуть больше.
Журнальный бум в период перестройки возник потому, что у людей вновь появилась надежда-иллюзия, будто кто-то там в столицах давно всё знает и скажет эту последнюю правду прямо сейчас. Вся потаённая, спрятанная, выходившая лишь за рубежом литература вдруг распахнулась, открылась (Замятин, Булгаков, Мандельштам, Гумилёв, Ахматова и т.д.). Или отлёживавшееся в столах. А. Приставкин написал свою хорошую повесть («Ночевала тучка золотая») давно, и вот она дождалась своего часа и напечатана. «Дети Арбата» в лучшей своей части были начаты в 60-е годы и тогда же объявлены в «Новом мире». Анонсировались «Белые одежды» В. Дудинцева (под названием «Неизвестный солдат»), лежали в задержанных цензурой корректурах роман Бека, дневники Симонова, «По праву памяти» Твардовского и многое другое. Словом, впечатление такое, что в 80-е годы допечатывалось то, что не смогло вовремя появиться в «Новом мире» Твардовского. Это была одна сторона дела. То, что скрывалось, было предъявлено, и публика с жадностью ждала, что там ещё осталось потаённого.
Вторая сторона состояла в поразительном успехе экономистов. На заре перестройки читали учёных-социологов, аграрников и т.п., начиная со Шмелёва, Лациса, Лисичкина, Селюнина и т.д. От них общество ждало, что ему раскроют глаза на то, как жить людям, как «обустроить» жизнь в стране, была иллюзия, что учёные не ошибутся и не соврут, потому что экономика — точная наука, подобно математика. Экономисты были популярны, как эстрадные «звёзды», как Валерий Леонтьев или Алла Пугачёва. Помню, как Н. Шмелёва приветствовал на читательской конференции зал: чуть ли не вставали, засыпали цветами. Был триумф, колоссальный кредит доверия. И на этом триумфе тоже росли тиражи журналов, рос общественный интерес. А потом как-то незаметно выяснилось, что экономика столь же коварно-неточная наука, как, скажем, филология. И что здесь элемент субъективности и возможность ошибок ничуть не меньше, чем в любом критическом осмыслении мира, только эти ошибки опаснее. И сперва вера, а затем и интерес к открытиям экономистов уняли.
Примерно то же происходило и с художественной литературой. Где-то на середине публикации старых и новых книг Солженицына внимание к нему стало ослабевать, потому что предварительные ожидания читателей были непомерно завышенными. А оказалось, «про это» большинство читателей «Красного колеса» уже и так знало или знало нечто похожее. Такого ошеломления открытием Солженицына, как было с первыми его вещами, не повторилось. И во всех подземных переходах стали продавать практически за бесценок семитомники Солженицына, что, насколько можно понять, обескураживает писателя. Солженицын хотел открыть глаза соотечественникам на события 1917-го и их предысторию, положив столько сил, столько энергии на этот гигантский, невероятный труд, который в одиночку не мог бы поднять никто, кроме него. Но общество тоже успело пройти с 1985-го колоссальный путь. Благодаря усилиям множества людей (историков, публицистов, архивистов) о нашей недавней истории стало известно уже столько, что «Красное колесо» не вызвало эффекта ошеломления. Всего четыре года назад плохим тоном считалось не подписаться на журнал «Новый мир» хотя бы потому, что там «обещали печатать Солженицына». Чтение «Нового мира» было, с одной стороны, потребностью для многих людей, а с другой — и модой, за которой надо было угнаться. И потом невероятный обрыв вниз, падение тиражей, которое говорит, по сути, о глубоком разочаровании общества в самой возможности найти истину, в её существовании вообще.